Загадочная легенда растревожила его сон. Листок выскользнул из ослабевшей руки, ночник замигал и превратился в полную луну, тусклую и любопытную. Небо стало тягучим и густым. И вот он сам, Симон, летит, продираясь сквозь вязкие облака… даже нет, не летит, а плывет по черным волнам, а под ним, на дне, расстилается город.
И город этот похож на Йоник и не похож в то же время, потому что никто еще не видел в Йонике такого буйства ночных красок, такой отчаянной, кричащей красоты, ломкого изящества форм и хрупкой гармонии линий. Симону кажется, что там, внизу, лежит огромный, сверкающий каждой гранью бриллиант.
«Наверное, не так это плохо — исчезнуть… если не насовсем, а только с географических карт. Исчезнуть и при этом остаться, в сказках, в снах, на морском дне…», — думает Соловейчик, пробуждаясь, и комната тонет в теплых золотых лучах.
После того сна что-то изменилось. Словно из рукописей Ханса в мир перетекла какая-то яркость. И небо стало не серым и даже не голубым, голубым, а нарядным и красочным, точно поле весенних цветов. Симон чувствовал себя, как человек, который много лет носил темные очки, а потом вдруг снял, и в глаза ему хлынул солнечный свет.
Вроде бы нет причин радоваться, потому что город гибнет от неизвестной болезни, и каждый день людей забирают в клинику на Зимней горе, и по улицам страшно ходить ночью.
И все-таки в Йонике снова апрель, и голова кружится от легкой эйфории, и не хочется думать о плохом. А хочется поджигать вместе с детьми тополиный пух, пусть он и не горит, или бежать вприпрыжку, или сочинять стихи и расклеивать на фонарных столбах, как это делал тот, другой… стоп, не надо уподобляться злосчастному Сказочнику. Он, Симон, поведет себя умнее. Будет писать безобидные рифмовочки и чинно относить в редакцию. Ну, и рисунки заодно. Пускай привыкнут к нему, узнают его, как человека приличного. А потом он вдруг принесет им…
И тут Соловейчик, зажмурившись, представлял, как входит в кабинет главного редактора и кладет на стол рукопись романа — подлинную историю Ханса Сказочника. «Что они со мной сделают? — спрашивал он себя, внутренне улыбаясь. — Четвертуют? Зажарят на медленном огне? Ничего они мне не сделают!»
Он так замечтался, что не заметил, как очутился у собственного подъезда. А жил Симон Соловейчик в доме, похожем на взлетающий из-под земли самолет, огромный и тупоносый, с прижатыми к корпусу неуклюжими крыльями. Но так казалось только с одной стороны, если подойти с другой, это был дом как дом.
Симон поднялся по лестнице на второй этаж, позвонил и — укололся об испуганный взгляд матери.
— Мам, привет. Что-нибудь случилось?
Ну почему они все так боятся?
— Сегодня утром… забрали Лесли Шпигельмана.
— Кого?
— Шпигельмана из восьмой квартиры. У него дочка осталась, маленькая, десять лет. Одна. Мать полгода, как умерла.
Симон пожал плечами. Жалко девочку Шпигельманов, ну, да, наверное, есть родственники, которые о ней позаботятся. Или нет? Не оставаться же девчонке одной в пустой квартире.
— Может, ей помочь чем?
— Да чем мы поможем? Нам бы кто помог.
Симон сел за стол, мать поставила перед ним тарелку супа. Сейчас он пообедает, потом выучит главу для завтрашнего семинара, а там можно и чем-то для души заняться. Романом, например. И пусть мир рушится. Симон ел, не поднимая взгляда от тарелки и стараясь не встречаться с матерью глазами. Покончив с обедом, быстро ушел к себе и закрылся в комнате.
Скупой свет, просачиваясь сквозь тонкие кисейные занавески, окрашивал белые стены во все цвета радуги. Переливчатыми пятнами дрожал на линованных страницах лежащей на столе тетрадки.
«Он всегда сочинял сказки, — писал Соловейчик, низко склонившись над рукописью. Время от времени он останавливался и покусывал от нетерпения колпачок шариковой ручки. — Иногда совсем крохотки, не больше странички, а иногда целые сказочные повести. Населял их животными и цветами, злыми гномами, и коварными волшебниками, и простодушными феями, не ведавшими, сколько бед может навлечь на людей неумелое колдовство. Выдумывал истории о проклятых городах, о затонувших кораблях, о мудрых дельфинах, о мечтах, живущих в прекрасном стеклянном дворце, и о тех, кто бросал в этот дворец камни. Его собственному дворцу суждено было обрушиться очень скоро…»
Вот и нас погребло под обломками, подумал Симон, и вряд ли мы когда-нибудь сумеем выбраться.
«Его истории нигде не печатали, но он все равно нес их людям, потому что сказки должны жить среди людей. Он раскидывал повсюду исписанные листки, как одуванчик парашютики. Оставлял на партах после лекций, развешивал на стенах, забывал в автобусах и на скамейках. Подбрасывал в почтовые ящики.
Йоникцы не хотели читать, боялись увидеть жизнь разноцветной. Но ничего не могли с собой поделать. Сказки Ханса завораживали, притягивали, мягко брали за руку и увлекали в неведомое. Врывались в сердце, точно ветер в открытое окно, делая людей послушными и слепыми… нет, наоборот, зрячими.»
Симон задумался. Чем по сути дела слепой человек отличается от зрячего? Пожалуй, тем, что у первого больше иллюзий. Тот, кто не видит окружающего, может представить его себе, каким угодно. Но терять иллюзии больно. Поэтому, когда слепые исцеляются, им вначале очень мешает зрение, так что порой приходится следить, чтобы они не выцарапали себе глаза. Соловейчик помедлил и вычеркнул последнюю фразу.
Он просидел над рукописью до позднего вечера. Не столько писал, сколько размышлял и вспоминал. Припомнил детство, неяркое, словно подернутое серой пеленой. Блеклые годы под блеклым небом. Тогда Йоник еще не слышал про Сказочника, и все казалось другим, не таким, как сейчас.
За окном сгустилась бархатная фиолетовая ночь. Соловейчик со вздохом убрал тетрадь в ящик стола и вышел на кухню. Мать уже спала, она в последнее время ложилась рано. В раковине поблескивала немытая посуда. На буфете горкой возвышался нарезанный хлеб. И больше ничего. Странно, совсем не похоже на его всегда аккуратную и заботливую маму, для которой накормить единственного сына завтраком, обедом и ужином было делом чести. «И что с ней случилось? — с легкой тревогой подумал Симон. — Что вообще происходит?» Он вымыл тарелки, протер и убрал в кухонный шкаф, попил чаю с бутербродами и вернулся в комнату. Разделся и лег, притушив голубой ночник.
Обычно Соловейчик спал крепко, хотя и неспокойно, и никогда не просыпался до рассвета. Но в ту ночь его что-то разбудило — звук, словно от падения чего-то тяжелого, звон разбитого стекла и испуганное дребезжание зеркального трюмо. Симон приподнялся на локте, чувствуя головокружение и тошноту. Должно быть, от духоты. Он забыл открыть на ночь форточку.
Сознание медленно возвращалось к нему, красочные обрывки сна разлетались потревоженной стайкой райских птиц. На полу лунно серебрились осколки упавшей с полки большой хрустальной вазы, одинокая гвоздичка кровавым пятном темнела на сером линолеуме.
Соловейчик резко сел на кровати, и его еще больше затошнило, теперь уже от страха. Ваза с цветком не могла упасть сама по себе, ее кто-то столкнул. Окно закрыто, значит, ничто не могло проникнуть в комнату с улицы. Это могло быть только… Симон подумал о матери, но нет, она всегда запирала дверь, ложась спать, заперла и на этот раз.
«Значит, я», — произнес он вслух, почти спокойно, хотя слова эти были приговором. Он даже не очень удивился, словно подсознательно ждал такого конца. Да что там говорить — все в городе ждали беды, и каждый верил, что ему-то как раз удастся не заболеть.
Симон окончательно проснулся, встал и, не зажигая света, подошел к зеркалу, которое в полутьме казалось старым, словно поросшим изнутри густым зеленым мхом. Заглянул самому себе в глаза — не расстроенные, не испуганные, а счастливые, просто пьяные от счастья. Чудеса продолжаются?
Так, и что теперь делать, раздумывал Соловейчик. Ждать, пока на него донесет кто-нибудь из соседей? Мать скорее всего никуда не станет сообщать. Да она уже наверняка знает. Или не знает? «Будь неладна эта всеобщая паранойя», — вполголоса выругался Симон.
А если и не донесет никто… Жить в постоянном страхе, покорно ожидая печальной развязки?
«Нет уж, я буду сопротивляться, — сказал он своему отражению в зеркале. — Пусть никто не выздоравливает, а у меня получится. Вот получится и все.»
Он понимал, что единственная надежда — не прятать, подобно страусу, голову в песок, делая вид, что ничего не случилось, а самому отправиться в клинику на Зимней Горе и добровольно сдаться в руки врачей. Там ему могут помочь. А дома — сколько ни хорохорься, сколько ни запирай двери, чтобы скрыть свой неожиданный позор — но болезнь его одолеет, как одолела сотни его несчастных предшественников. Значит, так он и сделает. Утром скажет матери… нет, пожалуй, он ничего не будет ей говорить, просто тихо уйдет. Не стоит лишний раз мучить друг друга.