— Ну — с, молодой человек, как дела? — услышал он, словно издалека, голос Хартмана — старшего.
— Нормально, — ответил Симон и сел на кушетке. Тошнота и головокружение постепенно отступали. — Вы его видели?
— Эд, я, пожалуй, пойду, уже полпятого, — сказал Йоси, обращаясь к сыну, — ты пока объясни ему… И, вообще, приведи его в чувство.
— Он в порядке, — отозвался Эдик Хартман. — Да зачем объяснять-то? А впрочем, ладно, — он повернулся к Симону. — У тебя птица. Большая белая птица, вроде чайки, ну, или альбатроса. Чуть весь кабинет нам не разнесла. А когда ты стал просыпаться — втянулась внутрь, под левую лопатку. Я первый раз так отчетливо увидел, как «они» втягиваются.
— Птица, — повторил Соловейчик. Он ожидал чего-то подобного, но все равно слегка удивился. Чаек он видел только на картинках и не понимал, откуда мог взяться такой мыслеобраз.
— Я видел, как «втягивается» собака, — заметил стоящий в дверях Йоси. — Ты помнишь пожилого господина, как его? Лев Шталь…
— Послушайте, — перебил его Симон, которого мало интересовали чужие «собаки». — А нельзя ли ее просто уничтожить, когда она в следующий раз вылетит? Поймать и убить? Тогда я, наверное, поправлюсь? Или вместо нее появится другая, такая же?
— Нет, не появится, — покачал головой Йоси и, кивнув Эдику, вышел.
— Если болит рука или нога, нельзя ли ее отрезать? Можно, но ведь так не делают, — резонно возразил Хартман — младший. — Орган стараются сохранить. Эта птица — часть твоего организма. Патологическая часть, но мы не должны ее ампутировать, пока не выясним, чем она для тебя является.
— Но, — сказал Симон, — я бы, пожалуй, согласился рискнуть. Не думаю, что мне будет не хватать этой самой части. Жил ведь я без нее раньше.
— Не нравится у нас? — усмехнулся Эдик. — Хочешь побыстрее вырваться на свободу? Не бойся, отпустим. Как только избавишься от своей птички, так сразу и пойдешь домой, мы здоровых людей тут не держим. Хорошо, решим, сначала надо тебя обследовать. Подпиши пока согласие на операцию, а там посмотрим, — он подал Соловейчику бланк. — Не торопись, прочитай сначала, а завтра занесешь. И еще — сегодня не ужинай, а после трех часов ночи ничего не пей. Завтра утром будем делать тебе эндоскопию желудка, вот прочитай, побочные действия и так далее, — он сунул Симону еще одну бумажку. — Все, иди.
«И для чего это нужно? — с тоской подумал Соловейчик, стоя в коридоре с двумя бланками в руках и чувствуя себя одновременно подавленным и беззащитным. — Здесь не лечат, а мучают людей якобы обследованиями, — Симон понимал, что, возможно, и не совсем справедлив к врачам, но его уже понесло. — Удовлетворяют свои садистские наклонности. Эд точно, а его отец — просто выживший из ума старикан. И жаловаться некому.»
Впрочем, ему ведь обещали нечто реальное? Или не обещали? Он пробежал глазами первый листок. Вздохнул, достал из кармана шариковую ручку и подписал. Пусть и призрачный шанс, смутный, но, надо его использовать.
В ту ночь, лежа на узкой кровати под грубым казенным одеялом, Симон попытался растянуть момент засыпания, и на пару мгновений ему это удалось. Он ощутил, как стеной надвигается черная пустота, как подкрадывается хищное нечто, опутывает голову мягкими щупальцами и высасывает мысли.
Остались только шорохи за окном, прикосновение ночного холода к щеке и полуулыбка — полувоспоминание о маленькой золотой пчелке… как ее звали… Аня. Крохотная пчелка в лапах огромного злого паука… как это похоже на сказку Ханса.
Вдруг в груди что-то затрепыхалось, отчаянно и радостно, рванулось наружу, расправляя жесткие крылья. На миг сердце обожгло болью, и тут же все тело сделалось невесомым, маленьким. Неизвестно откуда взявшийся ветер подхватил его, спеленал и швырнул в открытое окно. Симон провалился в сон.
Симон Соловейчик сидел на скамейке возле небольшого розария, на заднем дворике административно — лечебного корпуса. Сидел, опустив голову на руки, но даже сквозь сомкнутые ладони в глаза ему мягко затекал золотой свет. Приближалось время обеда, но после утренней процедуры совсем не хотелось есть. Живот сводило судорогой, в горло словно кто-то вогнал неприятный, скользкий ком.
— Симон?
Он отнял руки от лица и вымученно улыбнулся. Перед ним стояла Аня, все в той же песочной курточке и голубых джинсах. Только волосы девушка не заплела в косички, а гладко зачесала за уши, и была теперь похожа не на Пеппи с виллы Кунтербунт, а на девочку Гретель из «Пряничного домика».
— Привет. Я искал тебя вчера, но не смог найти.
Аня опустилась рядом с ним на скамейку.
— Ты не переживай так. Здесь всем поначалу трудно, а потом привыкаешь. Я тоже первые дни после того, как меня родители сюда сдали… несколько ночей рыдала, честное слово. А теперь, как видишь… — она потупилась, нервно теребя брелок на застежке куртки, точеную золотистую змейку с зелеными глазами. — Ты уже познакомился с кем-нибудь?
— Встретил бывшего соседа, наврал, что с его дочкой все в порядке.
— А с ней не все в порядке?
— Понятия не имею. Я не успел узнать, сам сюда попал.
— Я вот тоже не знаю, что с моими… Наверное, если не здесь, то здоровы.
— Не факт, — заметил Симон. — Я, например, случайно узнал. А мог бы узнать, но не прийти сюда.
— Ты сам пришел?
— Да. Считаешь, глупость сделал?
— Трудно сказать… Все равно когда-нибудь стало бы хуже.
— А что здесь делают с теми, кому стало хуже?
— Переводят в другой корпус, вон там. Его отсюда не видно, он загорожен высокими елками.
Соловейчик вгляделся в темные еловые заросли. Сизые вершины вздымались плотным частоколом, не позволяя рассмотреть спрятанное за ними здание. Вот, значит, куда помещают этих несчастных. С такими пациентами можно делать все, что угодно.
— Пожалуйста, не думай о них, — робко попросила Аня. — Ведь мы пока еще здесь, правда? Здесь не так уж и плохо… много ярких, интересных людей… есть даже музыкант, а одна девочка сочиняет стихи…
— Я тоже пишу стихи, — признался Симон. — Иногда. И рисую… Хочешь, нарисую твой портрет?
— Хочу! Конечно, хочу!
Можно ли простым карандашом нарисовать цветную картинку? У Симона получилось. Он изобразил Аню такой, какой хотел ее видеть. Милой домашней девочкой, доброй, легкомысленной и счастливой. Стер с лица мелкие черточки усталости и крохотные морщинки боли. Заменил брюки и куртку на длинное платье в стиле «ландхаус», а ветку на заднем плане усыпал темно — фиолетовыми звездочками.
— Неправильно, — засмеялась Аня, — это кусты белой сирени. Через пару недель она зацветет… увидишь, как красиво. А у тебя здорово получилось, даже ветер в листве чувствуется.
— Мир без ветра — мертвый, — серьезно сказал Соловейчик. — Первое, чем должен овладеть художник, это научиться передавать невидимое.
— Я всегда хотела уметь рисовать, — мечтательно произнесла Аня. — Красками. Жизнь такая яркая! Иногда гуляю ночью в саду, смотрю на деревья, цветы, звезды… и представляю себе, как все это ложится на полотно.
— Ты гуляешь по ночам? — изумился Симон. — А можно?
— Нельзя только выходить за территорию. А так за нами никто не следит. Здесь чудесный сад, он возвращает силы после… — она запнулась, — ну, ты понимаешь.
— А звери?
— Что звери? — она передернула плечами. — Их тут почти нет. Я за все время только пару раз встретила, да и то не в саду, а в коридоре лечебного корпуса.
— Где же они?
— Это мы здесь заперты. А для них проволока под током не преграда, — пояснила Аня. — Перемахивают через забор и уходят в город. Ну, давай сегодня вместе погуляем? Сейчас не то, что зимой, ночи не холодные… Хорошо? — она заглянула ему в глаза. — Вот увидишь, тебе станет легче.
Они договорились встретиться в десять у входа в административное здание. До вечера Соловейчик успел познакомиться с большинством обитателей больницы. Поэтесса, два художника, музыкант, ученый — астроном, искусствовед, детский писатель… Нигде не встречал Симон такого фейерверка талантов, как в их маленькой пациентской общине.
В нем крепла догадка, что болезнь выкашивает самых лучших, самых одаренных, ранимых и душевно тонких. Таким, как Хартманы, инфекция не грозила, и в этом была страшная, неумолимая логика. Вирус, внедренный в произведения искусства, должен в первую очередь поражать эстетически развитые личности.
Тогда получается, что городу грозит не вымирание, а духовное вырождение? Неужели этого хотел неутомимый Сказочник, творивший из серости похожих друг на друга дней такое радостное, нетерпеливое разноцветье, что даже самое черствое сердце оживало, точно бабочка весной?
«Как же должен он был возненавидеть Йоник, — думал Симон. — Нет, не мог он так ненавидеть. То, что ему сделали… это, конечно, больно. Но боль не превращается в ненависть, если душа полна любви». А в том, что Ханс любил Йоник, он не сомневался.