Мы все так увлеклись этим яростным спором, что не расслышали разбойничью фамилию и не заметили, как Теккерей занял свое место за столом в самый разгар пререканий, которые он и выслушал, вкупе с беспощадными обличениями. Коснувшись плеча мистера X., Теккерей произнес своим приятным низким голосом: "Я же, напротив, давно мечтал о случае лично выразить мистеру X. то восхищение, которое он внушает мне как автор и как человек". Приятно вспомнить, что после этого они стали большими друзьями.
Боюсь, мое перо становится болтливым, но так трудно удержаться, когда на память приходят новые и новые доказательства его доброты и щедрости. И все же я чувствую, что мне никак не удается воздать должное всем благородным и милым качествам его души. Его остроумие, добродушие и шутливость обретали полноту там, где он чувствовал себя особенно легко и непринужденно - в обществе любимых дочерей или у Брукфилдов, самых близких, дорогих и ценимых из друзей, обретенных уже не в первой молодости. Могу также с гордостью сказать, что он знал, с каким восхищением относятся к нему все обитатели дома моей сестры, где его сердечное участие ко всем нашим бедам и радостям находило столь же сердечную благодарность. А когда он скончался и его голос уже больше не звучал в этих стенах, на дом легла черная тень.
ДЖОН ДЖОНС МЕРРИМЕН
ИЗ СТАТЬИ "КЕНСИНГТОНСКИЕ СВЕТОЧИ"
Меня попросили написать о Теккерее в Кенсингтоне. Сверившись со своими заметками, я обнаружил, что многие мои воспоминания носят слишком личный характер, чтобы их можно было опубликовать, однако есть среди них немало примеров его сердечной доброты, разнообразия его талантов, врожденного отвращения к снобизму и превосходных качеств характера, находивших воплощение в его верности дружбе. С 1847 года по 1853 год Теккерей жил в доме номер 13 (теперь - 16) на Янг-стрит у Кенсингтон-сквер, где я и познакомился с ним и его дочерьми в 1848 году. Его высокая внушительная фигура, прямая осанка и величавая походка были хорошо известны обитателям Хай-стрит, а также тем, кто посещал воскресную службу в старинной приходской церкви в половине десятого утра. Его крупное открытое лицо, серьезное, почти суровое, озарялось при встрече с друзьями радостной улыбкой, а рука, вложенная в вашу, заставляла вас почувствовать себя очень маленьким, и не только в прямом смысле этого слова. Помню, мы как-то встретились перед домом Лича и пошли дальше под руку. Напротив дворцовых ворот мимо нас проехала великолепная карета, полная людей. (К счастью, я не запомнил сколько шариков украшало коронку на дверце.) Они его не заметили, и пальцы, сдавившие мой локоть, сказали мне, что тут что-то не так. "Поняли? Нынче вечером они рады были бы меня увидеть, но не увидят!" Оказалось, что Теккерею предстояло встретиться с этой компанией в каком-то аристократическом доме, и я про себя подумал, как хорошо, что я - это я и не принадлежу к им подобным, раз они раскланиваются с ним, только когда им это удобно. За много лет до этого он написал: "У меня нюх на снобов" и "Вороны в павлиньих перьях - вот что такое снобы нашего мира". В другой раз, когда мы с ним гуляли по городу, я нечаянно сказал очень скверный каламбур и сразу же извинился. "Так хороших же и слушать не стоит", - ласково ответил он.
В 1848 году, когда он опасно болел с сентября по ноябрь, мне довелось лечить его вместе с доктором Элиотсоном, одним из лучших лондонских врачей в те годы, и он никогда про это не забывал, всегда оставаясь "вашим благодарным другом и пациентом", даже много лет спустя после того, как уехал из дома на Янг-стрит...
Пока строился его дом на Пэлас-Грин, я часто встречал его и мы болтали о плане дома, возвращении в старый Кенсингтон, капиталовложениях и тому подобном. Когда же в 1862 году он туда переехал, наши старшие дети были приглашены на новоселье. Как большинство великих людей, он питал большую любовь к детям. Вот что, например, написал он о своих дочерях:
С зарею птицы встрепенулись,
Дочурки милые проснулись,
Светло, я знаю, улыбнулись
И помолились за меня.
И этот человек - циник? Да никогда! Он умел быть и был сатириком, но его сатира делала общество чище, ибо исходила она от на редкость благородного и добросердечного человека.
Последний раз я слышал его публичное выступление 1 декабря 1862 года в Кенсингтоне, когда архидиакон Синклер в разгар "хлопкового голода" созвал там митинг - для сбора средств в пользу "Ланкаширского фонда". В "Былых временах и далеких местах" (стр. 270) архидиакон очень интересно рассказывает о своей встрече с великим романистом, который покинул одр болезни, чтобы присутствовать на митинге, видя в этом свой долг. Вестри-Холл был переполнен. Когда У.-М. Теккерей йстал, чтобы поддержать резолюцию, предложенную мистером Хейвудом, "раздались оглушительные аплодисменты. Едва вновь воцарилась тишина, он с полным самообладанием произнес несколько очень выразительных, тщательно обдуманных и весомых фраз". Никогда не забуду, какой эффект произвели эти его "несколько замечании". Подписной лист собрал 627 фунтов, и 50 из них внес сам Теккерей.
Редкой была и обязательность, неотъемлемая от его дружбы. В четверг 17 декабря 1863 года Теккерей и его старшая дочь обедали у нас в доме Э 45 на Кенсингтон-сквер. Едва он вошел, я понял, что ему нездоровится, но с обычной своей мягкой любезностью он сказал:
- Выманить меня из дома могло только приглашение такого старинного друга, как вы. Помнится, я ответил:
- Ну, вас, как и всякого англичанина, обед непременно вылечит. Вы знакомы с Джин Ингелоу?
- Нет, но в Лондоне не найдется дамы, знакомство с которой я счел бы большей честью, - ответил он.
- А с урожденной мисс Крокер вы знакомы?
- Нет. Неужели она здесь?
Они обе были среди приглашенных, и я с величайшим удовольствием представил им его. От таких приятных неожиданностей он вскоре ожил, еще прежде, чем мы направились в столовую, вступил в оживленную беседу с сэром Джорджем Бэрроу, также некогда учившемся в Чартерхаусе, и все прошло как нельзя лучше. Он был на редкость остроумен... Мои заметки завершаются следующим образом: "Мой друг засиделся допоздна - его дочь уехала на какой-то званый вечер, и я пошел проводить его по Янг-стрит. Около дома Э 13 мы остановились, и он упомянул былые времена и счастливые дни, прожитые там. Он сказал мне, что "Ярмарка тщеславия" - его лучшее произведение, а "Стул с плетеным сидением" - его самая любимая баллада, и мы расстались на дальнем углу "нашей улицы", чтобы уже никогда в этом мире не встречаться. Ровно через неделю 24 декабря меня около восьми утра вызвали в Пэлас-Грин, и я увидел его в постели - мертвым! Жизнь угасла уже несколько часов назад, его могучий, огромный мозг (весивший 58,5 унций) не выдержал кровоизлияния, и глубокой ночью он удалился в лучший мир, где нет ночи".
ФРЭНСИС СЕНТ-ДЖОН ТЕККЕРЕЙ
ВОСПОМИНАНИЯ О ТЕККЕРЕЕ
Я инстинктивно чувствовал, что он далеко превосходит всех, кого я знал. И вспоминая прошлое через сорок лет, я чувствую, что не ошибался, что его ум и душа были особенными, более высокими и широкими, более щедрыми, с меньшей примесью мелочности или притворства, чем у кого-либо из тех, с кем меня потом сводила судьба. В этом отношении я сравнил бы его с Теннисоном. Его прекрасная величавая фигура, ясная добродушная улыбка, сочные остроумные замечания, искренняя приветливость обладали редкой обаятельностью. В нем не было ни следа холодной сдержанности или важности, а мальчики быстро замечают, если взрослые смотрят на них как на досадную докуку... Когда я навещал его в те дни или просто виделся с ним, не помню случая, чтобы, прощаясь, он не сунул мне в руку соверена. Однажды, после того как в омнибусе у меня обчистили карманы, он высыпал мне на ладони все содержимое своего кошелька. Точной суммы я за давностью не помню, но она значительно превышала ту, которой я лишился. А ведь он тогда лежал больной в постели. И какими восхитительными были эти мои визиты к нему! Он, не жалея сил и времени, водил меня в театр и в цирк, причем часто после превосходного обеда в "Гаррик-клубе", где, помнится, как-то раз оборвал человека, который собирался выругаться, - по его мнению, подобное в присутствии мальчика было недопустимо...
На представлении фокусника, в картинной галерее или в других местах такого же скопления публики он, по-моему, всегда изучал лица и нравы. Тем не менее он, несомненно, подвергал себя многим неудобствам, чтобы порадовать мальчика, а я лишь впоследствии понял, что он жертвовал мне свое драгоценное время, тогда же, боюсь, Ценил это далеко не достаточно. Однажды он отвез меня в театр, усадил на отличное место и простился со мной, сказав: "А теперь я должен оставить тебя и уйти, чтобы заработать пять фунтов".
Мы виделись с ним в день открытия Выставки 1851 года, которой он посвятил свою прекрасную "Оду майскому дню". Он только что вернулся, полный впечатлений, и выглядел необыкновенно счастливым и сияющим.