— В Балаке? В Дурном краю?
Эзана почтительно кивнул.
— Где даже «Нэшнл джиогрэфик» не бывал.
Дурной край — бездорожная северо-восточная часть страны, граничащая с Ливией и Занджем. Там вы не встретите ни скорпионов, ни колючих растений, ни даже выносливых Hedysarum albagi, воспетых Кайе. Широкие вади помнят древние воды, а теперь причудливые плоские холмы обтесаны злыми невиданными ветрами. Днем в пустыне стоит слепящая жара, так что пески в некоторых впадинах превратились в расплавленное стекло, а по ночам мороз раскалывает камни с треском пишущей машинки. Геометрически идеально ровные пространства неожиданно обрываются у основания стен, словно возведенных потоком лавы, который вдруг повернул вспять, и оканчивающихся приплюснутым гребнем, где викторианские путепроходцы заметили снег в эпоху, более влажную, чем наша.
— Я должен туда поехать, — сказал Эллелу: желание это родилось в нем с такой же легкостью, с какой дьявол пыли возникает на площади перед мечетью Судного Дня Беды.
Почтительность Эзаны мигом испарилась.
— Я бы не советовал, мой президент, — сказал он. — Ты отдашь себя на милость судьбы.
— Как постоянно поступают все люди.
— Только одни при этом ведут себя достойнее, чем другие.
— Я веду себя всегда одинаково: служу моей стране.
— Да разве можно служить своей стране, гоняясь за призраками?
— А как иначе?
Возможно ведь, размышлял Эллелу (и я сейчас пишу об этом, имея уже более ясное представление), что при ослаблении, иссушении и смерти религий по всему миру в душах людей безотчетно рождается новая вера, религия без Бога, без запретов и заверений в компенсациях, религия, чьим антиподом являются движение и застой, а единственным обрядом — проявление энергии, и где изжившие себя, выхолощенные формы сбора пожертвований, обета, искупления и обретения мудрости через страдание служат утолению жажды безоглядного транжирства, что в конечном счете ведет к энтропии, а немедленно — к усталости, путанице мыслей и сну. Миллионы занимаются этой религией, так и не дав ей имени и не присвоив себе никаких заслуг. Эта пещера, о которой ходили слухи, несомненно, западня, и от ее посещения Эзана по каким-то своим соображениям хотел меня удержать, хотя и насладился бы свободой в мое отсутствие в Истиклале, но она манила меня: как человек — я хотел там побывать, а как президент — обязан был это сделать. Разве африканские тираны традиционно не были чужаками в своих владениях и не должен ли идеальный правитель попытаться привести к гармонии не только власть, силы и группировки в границах своей страны, но и пустоты, галлюцинации, тщетные надежды всех этих людей-призраков, слабых, как веревки из песка?
Однако Эллелу медлил с отъездом и пробыл в Истиклале весь месяц шавваль, который салю называют месяцем нерешительной луны. Акланы туарегов, которых западная пресса несправедливо называет рабами, выкорчевали куски соли с засохшего дна озера Хулюль и привезли на юг, чтобы обменять на корюшку, ямс, амулеты и порошок, усиливающий потенцию и состоящий в основном из тертого рога носорога. Микаэлис Эзана рьяно следил за экономическими показателями по добыче соли с надеждой, что их рост положит конец долгому экономическому спаду в Куше.
Как-то раз Эллелу при всех своих регалиях, с большим зеленым флагом, развевающимся на крыле «мерседеса», отправился к своей первой жене Кадонголими на ее многолюдную виллу в Ле Жарден.
У дверей его встретил тощий полуголый мужчина с раскосыми глазами и туго натянутой кожей цвета кофе, какая отличает племя хауса; хотя было одиннадцать часов утра, он был пьян от пальмового вина, и Эллелу признал в нем своего зятя. Комнаты на вилле были застланы козьими шкурами и рафией, а потолки почернели от дыма костров, на которых готовили пищу, поэтому атмосфера тут своими запахами походила на ту, что царила в родной деревне диктатора, где он женился на Кадонголими, когда ей было шестнадцать лет. Дети — среди них были, по всей вероятности, и внуки Эллелу — бегали, крича и хлопая побитыми, в зарубках, заляпанными дверями виллы; жалюзи и шпингалеты на окнах были поломаны и не действовали, так что в комнатах было темно, как в хибаре, а ведь они были устроены с таким расчетом, чтобы внутрь проникал мягкий свет, как на юге Франции. Запахи прогорклого масла, жареных земляных орехов, толченого проса, соленой рыбы и человеческих испражнений смешивались в воздухе в этакую кашу, которую Эллелу, немного попривыкнув, нашел чудесной: это был запах его племени салю. Он расстегнул верхнюю пуговицу своей рубашки хаки и подумал, что зря не бывает чаще у Кадонголими. Здесь чувствовалась сила земли.
Совершенно голая и в то же время целомудренная девчушка подошла и взяла его за руку так естественно, как могла взять только дочь. Он попытался найти в памяти ее имя, но вспомнил только лицо в ореоле косичек и слегка опущенные, как у Кадонголими, края губ, а также более короткое, более кряжистое тело без свойственной молодости гибкой стройности. Девчушка повела его по проходам, где стоял треск и звон, мимо комнат, где люди сидели на корточках группами и парами, где штопали, мешали пищу в котлах, плакали, кормили младенцев грудью, ругались, ворковали, предавались любви, дышали и занимались всем этим с благоволения смотревших на них жилистых деревянных фетишей, украшенных краденым мехом и перьями; это присутствие божеств не вызывало отвращения и не казалось нелепым среди циновок, камней для толчения, огромных мисок и высоких ступок, не служащих украшениями, как в эклектической вилле Ситтины, а составляющих здесь часть повседневной жизни, коричневой и примитивной, как кожура семени, которая лопается, выпуская на волю новую жизнь. На память Эллелу пришел язык его детства — с ударениями, свойственными родной части края земляного ореха, с проглатываемой буквой «л» и прищелкиваниями языком. Племянники, невестки, тотемные братья, сестры вторых жен двоюродных дядей приветствовали Эллелу, причем все с ироническим ликованием — надо же, он, из племени салю, сумел обставить чужие племена, став во главе этой страны, созданной белыми людьми, и тем самым присвоив все ее блага для их семьи. По лицам этих родственников ясно было, что несмотря на все маски, которые меняющийся мир заставлял его носить, он по-прежнему был одним из них, что никакой нектар или эликсир, который мир способен предложить Эллелу в качестве напитка, не сравнится с любовью, которую он вобрал в себя из их общей крови. И это было правдой: с тех пор как он занял свой пост, эта вилла поглотила виллы справа и слева, и в центре Ле Жарден возникла обширная деревня — в ней не хватало только круглых зернохранилищ из белой глины, окружающих, словно гигантские жемчужины, хибары.
Голая дочь провела Эллелу через двор, где из выломанных плит сложены печи. В другом конце, за аркадой, Кадонголими устроила затененную приятную гостиную, где она принимала свое многочисленное потомство. Она разбухла, как королева термитов, и часами полулежала на алюминиевом шезлонге с пенопластовыми подушками, который белые обитатели этой виллы, обожавшие принимать солнечные ванны, бросили здесь, когда однажды слуги не откликнулись на их зов, а вместо них появился молоденький солдатик и объявил, что, поскольку у них другой цвет кожи, они не принадлежат больше к истиклальской элите. Когда Кадонголими стала хозяйкой виллы, она велела перенести шезлонг внутрь и превратила его в свою дневную кровать. Двое детишек усердно обмахивали ее торс пальмовыми ветками. На щеках ее была татуировка в виде полукругов, обозначавших и украшавших невест из племени салю, пока их не запретил ЧВРВС. Мочки ее ушей были проколоты и оттянуты — по торжественным дням и праздникам она носила золотые серьги величиной с кулак; сейчас серег не было, и ее мочки толстыми черными шнурами свисали до плеч. Она приподняла розовую кисть, этакий цветок с мясистыми лепестками, прикрепленный к опухшей старой руке.
— Бини, — сказала она. — Ты похож на ворона. Что тебя мучает?
Она назвала мужа Бини, амазегским именем, под которым она знала его с того возраста, когда он сполз с колен матери и стал ходить. Кадонголими была на четыре года старше его. Когда ему было пять лет, она была уже длинноногим девятилетним существом с пронзительным голосом, властная, как мать. На правах двоюродной сестры она бережно обследовала его голову в поисках вшей. Когда они поженились, она была уже женщиной, прожившей треть жизни, и трепещущая, шуршащая, густая ее волосня вставала между ними в их первые ночи. Ее превосходство всегда присутствовало, но со временем стало доставлять удовольствие Эллелу. Он словно плавал с ней в маслянистой ванне, недооцененный, невесомый, застенчивый. Для Кадонголими он всегда будет ребенком, только что сошедшим с колен матери. Поскольку в комнате не было стульев, он сел на корточки, отломал веточку от куста, просунувшегося в дыру в стене, и начал чистить зубы.