Кадонголими тоже трудно было встать. Нагая девчонка, стоявшая незаметно в тени, шагнула к ней; Эллелу, уловив движение, повернул в ее сторону голову, и взор его застлали залитые солнцем бугенвиллеи, которые исчезнувшие колонизаторы посадили во дворе, — теперь они совсем одичали. Он вместе с девочкой поставил Кадонголими на ноги, — она с хрипом выдохнула воздух, удивляясь своей инертности, своей тяжести, повиснув на Эллелу, так что у него затрещали кости рук, а потом перевалившись на тоненькую девочку, чьи грудки напоминали только что возникшие муравейники.
— Скажи же, — шепнул Эллелу жене, — она — наша?
— Ох, Бини! — с хрипом вырвалось у нее. Ей было так трудно стоять, что она с трудом говорила. — Ты — наш общий отец. Не все ли равно, кто зачал это милое дитя? Ты сам рожден вихрем страсти. Девочка любит тебя. Мы все любим тебя. В этом доме тебе будут рады, даже когда все остальное рухнет. Только не пропадай надолго. В твое отсутствие вырастают сорняки. Даже земля — и та забывает.
Однажды ярким днем Эллелу шел в жестком синем костюме правительственного посыльного по одному из узких песчаных проулков, зигзагами спускающегося с Хуррийя, и увидел женщину-мусульманку в затейливых солнечных очках. В противоположность его строгим черным очкам стекла у этих очков были круглые, чрезмерно большие, более темные наверху, чем внизу, с дужками ниже середины виска. Все остальное на женщине было традиционным: черное буи-буи, какое носят мусульманки, плетеные сандалии и чадра. Она нырнула в какую-то дверь, прежде чем Эллелу смог остановить ее и спросить, на каком незаконном и омерзительном рынке она приобрела такие очки. Он привел бы ей священные строки: «Неверные прикрывают свои глаза: правда вечно слепит их».
В пустоте, образовавшейся с исчезновением женщины, возникло воспоминание о стойке с солнечными очками, которую он видел, когда в 1954 году только что приехал в страну дьяволов молодым дезертиром и записался студентом в колледж гуманитарных наук в жизнерадостном городе Фрэнчайзе, что в штате Висконсин. В тот сентябрьский день, когда косые лучи солнца перчили красными пятнами роскошную зелень североамериканских деревьев, он прошел вместе с тысячью белых студентов собеседования, выстоял в очереди, чтобы записаться в колледж, и затем направился по широкой главной улице, кипевшей от транспорта, как танец с ножами, в книжный магазин с большим навесом, где в соответствии с требованиями своего курса нагрузился Томом Пейном, газетами федералистов, работами Артура Шлезингера, сборником замечательной американской прозы, напечатанным дурацким способом в виде альбома для вырезок, смертельно тяжелым трудом по экономике в фальшиво веселой восково-голубой обложке и тетрадями, которые ему предстояло заполнить мудростью лекторов, в обертках, пятнистых, как долго гнившее дерево, со страницами, напоминающими поля с бесконечными тонкими ирригационными канавками. Сделав покупки, Эллелу почувствовал жажду. Под навесом рядом с книжным магазином он разглядел над выцветшими картонными тотемами сквозь широкое, с меняющимися отражениями стекло, стойку с какими-то напитками, возможно, подумал он, там есть серебристый арак или — в соответствии с рекламой лосьона для загара — пальмовое вино. В ту пору Эллелу еще не был истовым и воздержанным мусульманином, каким стал позже. Он вошел. Опасности и непредсказуемости военной службы и достопримечательное бегство из Дакара, — где его собирались перебросить на войну в Алжир, — в Марсель, затем в Лондон и Торонто, где его прятали во франкоговорящем гетто за Куин-стрит, не подготовили Эллелу к восприятию американского магазина мелочей, к этим стенам и штабелям чрезвычайно привлекательных напитков с яркими, кричащими наклейками, взывающими купить их и высвободить из этого безумного плена систематически пополняемого промышленного изобилия. В коробках стояли маленькие пузырьки, в пузырьках лежали капсулы, в капсулах были порошки и жидкости, приносившие облегчение, катарсис, производившие столь действенное чудо, что юный Хаким испугался, как бы они не взорвались ему в лицо. В другой части магазина были замысловатые инструменты в прозрачной оболочке, прикрепленные к картону, служившие для приглаживания, завивки и всяческих мучений женских волос, а рядом с ними — тупоносые ножницы, детские цветные карандаши, дыроколы и йо-йо, а дальше — ряды коробок с шоколадными батончиками «Марс», «Гуд энд пленти» и «Милки уэй» по соседству со стойками, увешанными зубными щетками, полосканиями для рта и отбеливающими пастами, похожими в своей упаковке на фаллосы и имеющими такой химический состав, чтобы противостоять распаду, который созданы вызывать эти божественные сладости, неумолимо наступающие на потребителей, как солдаты на плацу. Хакиму инстинктивно захотелось расколошматить, разбросать эту махину, этот магазин мелочей, так непохожий на скромную загадочную pharmacie[20] в Кайльевиле, где тощий француз в лаймово-зеленом халате охранял свой товар, стоя за высоким, по грудь, прилавком, — за его спиной виднелось лишь несколько сосудов с подсвеченной водой. А этот магазин больше напоминал хижину колдуньи с непонятными предметами, размноженными до бесконечности вездесущими зеркалами, которые висели даже над головой, — эти круглые выпуклые зеркала, превращавшие в карликов сыновей и дочерей тубабов с нахальными лицами, которые бродят по искусственно охлажденным проходам, точно накачавшиеся наркотиками идолопоклонники, пришедшие выбрать какое-нибудь украшение или снадобье из пестрого многообразия средств для самопоклонения. Из невидимых отверстий в стенах неслась тошнотворная музыка. Хаким в свободно висевшем на нем коричневом костюме, принадлежавшем разжиревшему сепаратисту, который держал бистро в колонизированном Онтарио, остановился перед стойкой с большими открытками, вульгарными и смешными, которые эти американские туземцы со своей древней свободой вроде бы посылают друг другу в качестве положенного оскорбления; многие открытки содержат тактильный элемент — прилепленный к картону пушок, выпуклые края, как у багдадских кованых подносов, а в некоторых открытках проделаны даже отверстия, в которых, думаешь, сокрыто что-то непристойное, а откроешь, — там нечто совсем безобидное (тарелочка с розовым мороженым).
— Не трогай.
— Pardon[21].
Голос исходил из дряблого горла тощего старца в пиджаке, он был невероятно бледен, лоб — в пятнах явно нетропической кожной болезни.
— Руки прочь, молодой человек. А то открытки станут грязными, — кому они нужны тогда.
— Je vois[22].
Грязными? Отойдя от открыток, Хаким чуть не налетел на стойку с солнечными очками — настоящее дерево. По правде, не дерево, а куст в рост человеческий, этакий человек со множеством черных глаз. И вся эта штука, покачиваясь, крутилась. Бини, будущий Эллелу, быстро заложил грязные руки за спину, чтобы показать ворчуну-служителю, что он не трогал этого хрупкого сооружения, — оно само по себе дрожит. По другую сторону стойки он увидел молодую белую женщину. Нетерпеливыми властными толчками тонких рук она вращала вертушку, чтобы та выдала ей идеальные очки. Она выбрала одну пару с разухабистой серебристой оправой, ловко, но довольно небрежно посадила очки на свое тонкогубое решительное лицо и резко спросила Хакима:
— Как считаете?
— Charmant[23], — выдавил он из себя, поняв, что она обращается к нему.
Она вернула очки на вертушку, но не на то место, откуда их взяла, и схватила другие, с оправой из голубого пластика с голубыми стеклами. Эти очки, закрывая верхнюю часть лица, подчеркивали ее красиво очерченный рот и усыпанный, словно от злости, веснушками нос.
— Эти хуже, — сказал он, на этот раз вспомнив, что надо говорить по-английски. — Слишком много голубого.
Девушка примерила третью пару и теперь улыбнулась — улыбка быстро мелькнула между ее острым подбородком и костистым прямым носом, — а я, взглянув на нее, чтобы вынести в третий раз приговор, увидел зеркальные черные стекла, в которых отражался я сам в коричневом костюме меж двух убегающих вдаль стен с товарами, запечатленными в насмешливых глазах девушки, — я был плохо выбрит, плохо одет, с глазами, выпученными от молодости и страха. Девушку звали Кэндейс. Будучи оба первокурсниками, мы часто встречались и со временем стали любовниками. Она была светленькая. С окончанием лета веснушки ее выцвели, кожа стала пушисто-белой, так что мне казалось: я могу слизать этот пушок.
«Пересохшие губы болят, и реки сердца устремляются вверх, приветствуя живительный сок симметрии», — распевал Эллелу, взбираясь по узкой кирпичной лестнице, которая вела на второй этаж от старинной резной двери, такой низкой, что даже ему приходилось нагибаться, а дверь эта была рядом с дверью в мастерскую, где плели корзины и торговали гашишем, и походила на разодетого малыша рядом с озабоченной матерью; дверь в мастерскую была открыта, позволяя безымянному торговцу воображаемыми апельсинами увидеть в полутьме, как ее владелец, нагнувшись под свисающими с потолка джунглями сохнущей рафии и уже готового, но еще не оформленного плетения, вручил покупателю завернутый в тряпку длинный пакет в обмен на пачку шуршащих, покрытых пылью лю. Под обтрепанным подолом покупателя Эллелу заметил — или ему показалось, что заметил, — бумажные брюки и неэлегантный изгиб туфель на платформе. Возможно, турист. Цифры, представленные Эзаной (а министерству внутренних дел подчинялось Бюро по туризму), показывали, что, несмотря на все предупреждения, туристов стало еще больше, — они приезжали насмотреться на бедствия, причиненные голодом, и побыть в покое в этом месте, находящемся на хрупком краю, за которым ничего нет. «Покончить с туризмом», — мысленно сделал себе пометку Эллелу и отстучал на двери Кутунды под медным замком от воров, который она недавно поставила, три слога своего имени: Эл-ле-лу. «Покончить с собственностью, — подумал он, — покончить с воровством».