Домой отвез Главный на своей машине. Улицы родные, знакомые. Розовые кирпичные стены, башни (те самые!). Мигнул флагштоком зеленый купол больницы...
Мой дом; у входа — Артемида с Солохой. Прямоносые лица Марты Владимировны дублетом. Главный хочет помочь подняться. Отказалась: я с сыном. Сын Митя — тут, Валюна с Наташей нет, едут, очевидно, своим ходом. И не заметила, как исчезли.
Поднималась с помощью Мити добрых полчаса. Костыли мешали. Митя терпелив. Лестница — та самая, мраморная, дворец детства, — увиделась какой-то провинциальной. Зря тогда, в свое время отказалась от квартиры с удобствами: поднялась бы на лифте...
Вошли в квартиру. Пахло цветами, пионами. «Мама, твоя комната готова». — «Которая моя?» — «Та, что всегда была твоей и, надеюсь, всегда будет».
Первое, что бросилось в глаза, — огромный букет пионов на столе. Пахнут одуряюще. «Спасибо, Митюша, за цветы. Знаешь, что люблю пионы». Слегка помрачнел: «Это не я. Чагин». — «Почему же не пришел встречать?» — «Кажется, у него операция».
Цветы пахли одуряюще. Слишком их было много. Мешали просто и трезво войти в жизнь. Не цветы меня в ней ожидают, а трудности.
Огляделась. Все прибрано, даже вылизано. Пол натерт. Вещи стоят, как стояли. Только у дальней стены скромненько приткнулся диванчик.
— Это мой, — сказал Митя без улыбки. — Буду, если не помешаю, спать здесь. Пока.
— Что пока?
— Ничего. Не беспокойся, здесь я буду только спать и то не каждую ночь. Много дежурств. А тебе надо прилечь, отдохнуть. Умоешься — и сразу ложись.
Командует. Почти уже врач. А я его больная. Что ж, надо смириться.
— Помочь тебе, мама?
— Не надо. Привыкла сама.
— Ну, я в больницу.
Ушел. Кое-как протопала в ванную, умылась.
Своя комната, своя тахта, свежее белье. У изголовья — лампа. Ложись, читай сколько хочешь. Легла. Читать не стала. Голова кружилась, видно, с непривычки. Комната повертелась-повертелась и тоже легла. Пришел сон.
Снилась родная больница, утренний обход. Будто бы я прежняя, на двух ногах, туго обтянутых чулками, вся тугая, подтянутая, иду от кровати к кровати. А навстречу мне — взгляды больных. Прежние, с восхищением, с надеждой. Рядом — Любочка с книгой назначений. А в окна валит солнце. Пахнет пионами.
Значит, ничего этого не было — ни перелома, ни растяжения, ни гипса. Ни Зины Савельевой, ни Михаила Михайловича, ни Ростислава с матово-черными глазами. Была, пожалуй, только Дарья Ивановна. Надо ей позвонить, сказать, что все в порядке.
Ищу номер телефона. Шарю в сумке. Кто-то растоптал ее тогда, на улице, в мокром снегу. Не могу найти бумажку с телефоном, шарю и плачу, и просыпаюсь.
Моя комната. В углу — костыли. Значит, все-таки было. Был перелом.
Кто-то вошел в квартиру. Хлопнула дверь. Митя, что ли? Нет, рано ему.
— Кто там?
— Это я, — ответил женский голос. Незнакомый.
Стук в дверь. «Кира Петровна, можно к вам?» — «Войдите».
Дверь отворилась, и вошла красавица. Настоящая красавица, как в романах и сказках.
— Кира Петровна, не узнаете? Это я, Люся Шилова. Ваша больная. Забыли? Немудрено: нас столько, а вы одна.
— Нет, не забыла. Только вас трудно узнать. Очень вы изменились. Похорошели...
Махнула рукой:
— Куда там! Уже старая. Тридцать два стукнуло. Вот хожу тут к вам по хозяйству.
— Да-да, Митя мне говорил.
— Дмитрий Борисыч — святой человек, — ответила Люся. — Таких на этом свете не бывает, только на том.
Приятно, что Люся оценила моего старшенького. В самом деле святой. А еще приятен ее спокойный, деловой тон. Не удивилась, не ахнула. Смотрела просто, трезво: ну, случилась беда с человеком, с кем не бывает? Надо помочь.
— А вы как живете, Люся? Судя по виду, хорошо.
— Живу ничего. С мужем развод оформила.
— Разъехались?
— Пока в одной комнате.
— Пьет?
— Сейчас на принудительном. Вернется — пойду в общежитие. С детьми не очень-то берут, да я добьюсь. Никуда не денутся.
— А может, после лечения у вас с ним наладится?
— Не наладится. Прошла моя любовь.
— А как ваши девочки? Нюра и Шура, так, кажется, их зовут.
— Экая память у вас, — улыбнулась. — Девочки ничего, растут. В садик устроила. Пляшут. Праздник у них недавно был, смотрела в составе родителей. Мои обе ромашками выступали. В беленькой марле, лифчики желтые. Плакала, дура, как на них глядела. От горя не плачу, от радости — сколько угодно.
Что-то новое было в Люсе Шиловой. Как-то твердо стояла она на своих статных, прямых ногах.
— Вы бы присели, Люся.
— Некогда. Надо обед. Щи еще вчерашние, котлеты поджарю.
— Зачем это? Я сама. Только покажите, где что.
— Лежите-лежите, отдыхайте. Я мигом. Я вообще на работу скорая. Девочек своих приучаю. Тоже скорые будут.
Вспомнила сон. Заказала разговор с Москвой, номер Дарьи Ивановны.
Очень скоро — звонок. Подошла.
— Москву заказывали? Соединяю.
Мужской голос:
— У аппарата.
— Николай Прокофьевич?
— Это я.
— Здравствуйте. Говорит Кира Петровна Реутова, помните? Лежала в больнице с Дарьей Ивановной. Позовите ее, если можно.
Помолчал.
— Дарьи Ивановны нет.
— Как, она уже выходит?
— Совсем вышла. Померла Дарья Ивановна.
Я сжала трубку до боли в пальцах.
— Быть не может! Я же на прошлой неделе с ней разговаривала. Такая бодрая была, веселая... Умерла! От чего же?
— Случай случился. Каталась по квартире на своем стуле, я ей сделал на колесиках...
— Знаю. Она говорила: очень удобный.
— Удобный, да не совсем. Одна была дома, я — на работе. Поехала на кухню, видно, колесом зацепилась за дверь да и грохнулась. Да виском о притолоку. Прихожу домой, ее кличу: «Даша!» А Даши нет. Милицию вызвали, следователя. Вскрытие делали. Порешили: несчастный случай. Хоронили из морга. Пожгли в крематории, как велела.
Ну что тут сказать? Я спросила (врач во мне заговорил):
— А что показало вскрытие?
— Рак цветущий. Оставалось ей жизни полгодика, если не меньше. Говорят люди: лучше для нее, что так, сразу кончилось, без мучений. А кто знает, сколько намучилась, пока лежала там одна? Ведь нашел я ее не на стуле, а поодаль, метра два. Ползла, значит, куда-то стремилась. Муки-то, они не временем мерятся. Иной за полчаса больше намучится, чем другой за полгода. Все-таки голос бы ее слышал...
Помолчал. Опять заговорил:
— Один теперь остался. Чашку ее возьму в руки и плачу: где ты, Дашенька моя сладкая?
И впрямь заплакал.
— Николай Прокофьевич, успокоитесь...
— А я спокойный. Только один...
Разговор оборвался: истекли три минуты.
Значит, так. Нет Дарьи Ивановны. А все-таки надо жить. Живет же, оставшись один, Николай Прокофьевич? Доктор Чагин? Теряют, но живут...
Вошла Люся:
— Кира Петровна, обед готов. Сюда вам подать или сами на кухню выйдете?
— Сама выйду.
— Что-то плохое по телефону сказали?
— Подруга моя умерла.
— Горе-то какое! И хорошая?
— Чудесная старая женщина. Вместе в больнице лежали.
— Конечно, жалко. А вы не переживайте. Вам свое здоровье надо беречь...
Пока обедали, пришел Митя. Люся и ему тарелку поставила; есть не стал. Чем-то был расстроен. Люся глядела на него молитвенно; он на нее не глядел.
— Так я пойду? — спросила она. Не сказала — спросила.
Ответила я:
— Конечно, идите. У вас еще своих дел, должно быть, уйма.
Ушла. Наконец-то поговорим с Митей наедине.
— Все-таки я предпочла бы ей платить за работу.
— Исключено.
— А Валюн где? Я его так и не видела.
— Смылись куда-то с Наташкой.
— Не любишь ее?
— А за что ее любить? Эталон паразита. Школу кое-как кончила, на тройках. Двоек теперь, как известно, не ставят: себе дороже. Никуда не поступила, работать не пошла. Прямо по Евангелию: живите, как птицы небесные. Не сеют, не жнут, а господь бог их питает.
— Ты, что ли, господь бог?
— Мы с тобой господа боги. Валька тоже не работает и работать не хочет: говорит, все равно скоро в армию.
— Что же они едят?
— Что есть в доме, то и едят. Придут, пошарят в холодильнике, что понравится — вытащат. А откуда берется — им неинтересно. Пробовал не покупать продуктов, не класть ничего в холодильник. Никакого впечатления. Живут как ни в чем не бывало. Ходят в гости, там их, наверно, кормят.
— Ну это уж никуда не годится.
— Я тоже так думаю. А им плевать. Пробовал с Валькой говорить — никакого эффекта. «Нельзя жить за чужой счет». — «А почему нельзя?» — смеется. У вас с матерью, говорит, мораль прошлого века. То можно, этого нельзя. А по-нашему — все можно. Хиппи, те вообще живут как хотят, по помойкам питаются. Пробей такого.
— Недружно, значит, живете?
— Мало сказать, недружно. Вроде врагов. Почти не разговариваем. Он-то еще ничего бы, к нему я привык. Главное — она. Ничтожество, козявка, а самомнение — во! Будто весь мир осчастливила, что за Вальку вышла.
— Мне она показалась скромной девушкой.
— Нахалка, каких мало. Поедят с Валькой, посуду не вымоют. Я как-то намекнул, что неплохо бы за собой помыть посуду. Фыркнула и удалилась. Всей спиной показала, что выше этого. Кому же мыть? Приходится мне. Самый свободный человек в доме. Скриплю зубами, но мою. Думаю: мама приедет, во всем разберется. Вместе решим, как и что.