Черточки у рта все-таки меня беспокоили.
— Владимир Юрьевич, как вы думаете, он нормален?
— Это смотря как понимать норму. Если нормальными считать таких, как все, то — ненормален. Но ведь по этой мерке и мы с вами ненормальны. И вы, и я не такие, как все, и слава богу. Я вам скажу больше: присмотритесь внимательно к любому человеку, и вы увидите, что он не такой, как все. Такие, как все, — редкое исключение. Радуйтесь, что ваш сын к этому классу не принадлежит.
Он твердо говорил «ваш сын», хотя знал, что не я его родила. Каждый раз после разговора с ним я уходила домой успокоенная. В сущности, он лечил не Вову — меня.
В этот период — этот слой моей жизни — я была, пожалуй, счастливее, чем когда-либо. Счастьем была работа — пускай урезанная, но мерцавшая проблесками успеха («врачу, исцелися сам»). Счастьем было постепенно овладевавшее мной смирение. «Моя драгоценная персона» мало занимала меня, и ему, Глебу Евгеньевичу, это нравилось. Счастьем были трапезы втроем (слишком торжественно, но не назвать же их «еды»?) в кухне, за круглым столом, в сени матово-белого абажура с бисерной бахромой — от нее на лица ложились легонькие полоски. Счастьем было вымыть моего сына в ванне, замотать ему голову платком, накормить, уложить в постель... Главным счастьем была доброта в янтарных глазах Глеба Евгеньевича, когда он клал свою руку, широкую, теплую, на мою. Обмен теплом между двумя руками. Между двумя душами. Мальчик все еще не говорил, и это меня тревожило. Но верила, что заговорит.
И еще была тревога, но это только моя, не общая. От Валюна за все время ни слова, ни письмеца. Но у него все было «нормально» (изредка он писал Наташе, я узнавала об этом от Люси). Та стала полноправной хозяйкой в моем бывшем доме; все ее слушались — и девочки, и Наташа, и даже Митя, хотя по-прежнему был холодноват. А Люся рабски смотрела ему в рот. Как я ее понимала! Эта женская зависимость: ты любишь, а тебя не любят... Впрочем, сейчас я ощущала ее меньше.
Нет, все-таки в тогдашнем «сейчас» я была счастлива. И этого уже никто не отнимет. Бывшее счастье — как умерший близкий человек. Его нет, но оно существует.
Дальше и до конца — редкий пунктир. От точки до точки, от вспышки до вспышки — провал. Слова туда не укладываются. Нет их, подходящих слов. Но все-таки упорствую, пишу.
Чем дальше, тем трудней писать и тем неразборчивей почерк. Тень происходившего падает на мысль, на слово, на руку, пишущую слово.
«Неизвестно, кто из нас умрет раньше». Умер раньше он. Умер в больнице. Знал, что умирает, иначе бы не сказал того, что сказал.
Очень уменьшился за время болезни. Маленький и слабый, желтый-желтый. Все-таки я не верила, что умрет. Врачи знали, старались меня подготовить, но я не верила.
Пришла его навестить. Солнце светило в палату. Яркое солнце. Палата одноместная — таких во всей больнице только две. Крутоплечий баллон у изголовья. Капельница.
Смотрел на меня непривычным, мягким, неястребиным взглядом. И вдруг сказал мне:
— Моя любимая. Бесконечно любимая.
...Как удар. Только удар счастья.
— Я тоже вас люблю. Я рада, что мы это друг другу сказали.
— Только зачем на «вы»? Нам, как любящим супругам, давно пора перейти на «ты».
— Я постараюсь. Мне будет трудно.
— И давно ты меня любишь?
— Давно. Со времени вашей... твоей болезни.
— А я раньше. Может быть, с того разговора у фикуса.
— Знал ты, что я тебя люблю?
— Догадывался.
— Если так, почему же ты ни разу не пришел ко мне? Я так ждала.
— Догадайся.
— Неужели из-за... из-за ноги?
Кивнул.
— Вот глупый!
Не думала я, что когда-нибудь скажу ему «глупый»...
— Я счастлив.
— И я счастлива.
Дальше — разговор о каких-то пустяках. Забыла, о чем. Говорили, болтали. Даже смеялись.
Внезапно он побледнел. Начал синеть. Дыхание изменилось. Какое-то булькающее, с хрипом. Я метнулась к нему. Что делать? Нажала кнопку «экстренный вызов». Через минуту — бригада реаниматоров. Его положили на пол. Что-то с ним делали.
Я смотрела не туда, вниз, а перед собой, на экран, где зеленой змейкой мерцала осциллограмма. То вспыхивая, то опадая.
Слабее, слабее. Остановка. Опять бьется. И опять остановка. Длиннее.
Амплитуда все меньше. Замирает. Еле-еле колеблется...
И, наконец, — ровная, тонкая прямая. Ни зубцов, ни зигзагов. Все.
Врачи-реаниматоры, бледные, потные, поднялись с колен. Кто-то взял меня под руку, вывел из палаты.
— Дайте еще раз взглянуть на него.
Дали.
После этого до похорон ничего не помню. Выключилось сознание. Потом вижу: похороны — солнце — цветы, цветы... Митя держал меня под руку. С другой стороны Люся, поодаль — Наташа. Заплаканные.
Яма, гроб на веревках. Сырая земля. Мать сыра земля. Груда венков на могиле, уже закиданной. Какой-то воробышек возился в одном из венков.
Нет, но существует (как заклинание).
На другой день — звонок в дверь. Открыла. «Вам телеграмма». Расписалась, развернула, прочла: «Мама я тебя очень люблю тчк Валюн».
Стояла с телеграммой в руке. Кто-то сзади обнял мои колени. Обернулась — Вова. Он прижался ко мне, поднял глаза и отчетливо сказал:
— Мама...
Заговорил.