Мужская голова на миг замешкалась и сокрушенно пробормотала:
– Ну… это от кеглей…
– От кеглей?
– Да… Тот мерзкий старикашка, который меня держит, играет каждый вечер в кегли. Кегли – это берцовые кости, а шар – это я!
Он замолчал. А у женской головки так и хлынули слезы.
– Но у тебя ведь тоже, милая… Что за бурые пятна у тебя на лице?
Головка не ответила. Опустила глаза. Но слезы все текли, и задрожали губы.
– Скажи мне, девочка моя!
Ветерок шевельнул ее светлые кудри. Ужасная бледность разлилась по лицу. Она не открывала глаз.
– Ответь же! Ты меня пугаешь!
– Ну, раз она не хочет, – вдруг проскрипел старикашка, – я сам скажу тебе, откуда эти пятна! Да, Джим?
– Конечно, Джо, конечно! Кому и знать, как не тебе, дружочек!
– Не надо! – сдавленным голосом закричала женская головка, широко раскрыв глаза. – Не говорите, умоляю!
– Я каждый вечер подтираю зад лицом твоей милашки, вот откуда эти пятна! – отчеканил второй старикашка.
А первый ухмыльнулся:
– Хе-хе-хе!
– Ах вы, гнусные старые твари! – До боли резкий крик вдруг вырвался из горла у Тюлипа. Не помня себя, он выскочил из тени, накинулся на стариков, схватил за шиворот, встряхнул…
– Не прикасайтесь! – в страхе завизжали оба.
Тюлип почувствовал, как его пальцы увязают в чем-то мягком, дряблом. И с ужасом увидел, что оба старикашки буквально тают у него в руках, сдуваются, как воздушные шарики, а из дыр, которые его кулаки проделали у них в груди, лезет толстыми струями какая-то тошнотворная дрянь. Еще немного старикашки продержались на ногах, пытаясь кое-как… ладонями, локтями… затыкать эти дыры…
– Джим! – голосил один.
– Джо! – голосил другой.
– Я таю!
– Умираю!
– Исчезаю!
– Рассыпаюсь!
– Они нас погубили, Джим!
– Убили, Джо!
– Заткни меня скорее, Джим!
– Сначала ты заткни меня, заткни скорее, Джо.
– Заткните нас! Заткните нас!
– Джим!..
– Джо!..
В тот же миг погасла свеча, в темноте кто-то вздохнул и со слезами в голосе сказал “спасибо”; Тюлип, чуть не выкашливая кишки, задыхаясь в вонючей пыли, поднимающейся из-под ног, с диким криком и руганью кинулся прочь из могилы; проказливая темнота швыряла в него камни, ставила подножки, хлестала по щекам, чувствительно пинала в зад, орала в уши страшные угрозы, щипала за ляжки, кусала за яйца; Тюлип бежал, грозил невидимому небу кулаком и с равномерными интервалами блевал на землю, словно расставляя вехи на обратный путь; бежал, бежал, бежал – и вдруг, как пробка из бутылки, выскочил из мрачного подземного хода и попал в просторную могилу, освещенную масляными черепами-светильниками; они горели разноцветными огнями – желтыми, красными, зелеными, всякими, гримасничали, весело раскачивались вместе со всей могилой, которую, точно корабль или пьяную шлюху, шатало вверх-вниз, с боку на бок, – как и Тюлипа, как меня и вас, как всю вселенную: направо и налево, взад-вперед, вниз головой и вверх тормашками; со всех сторон Тюлипа окружил многоголосый гомон; обнял его, как мать свое дитя, и розовый легаш-малютка, тот, что мусолил, сидя на гробу, палец левой ноги, ему широко улыбнулся, гостеприимно пукнул и приветливо качнулся направо и налево, взад-вперед, вниз головой и вверх тормашками. Тут же, с губной гармоникой в руках, стоял причудливый скелет – на нем из всей одежды были длинные-длинные, старые-старые, грязные-грязные подштанники в огненно-красную, словно в кошмарном сне быка, полоску, а на груди распялен кнопками квадратик кожи с пятью сиротливыми волосками; и этот лоскуток, и эти волоски старались сделать все, что в их возможностях – а значит, очень мало, – чтобы прикрыть бесстыдно выпиравшие наружу кости, – скелет наигрывал задорные мелодии, к всеобщей радости и ликованию. А рядом с ним хорошенький, пухленький голый легаш в одном цилиндре, похожий как две капельки воды на президента Республики – ура! ура! ура! – задумчиво мочился прямо в рот несчастного коллеги – того наполовину съели черви, поэтому сопротивляться он не мог и только изрыгал чудовищные – жуть! – проклятия. Надо сказать, все легаши были в отличном настроении, поскольку только что недурно подкрепились; когда легаш нажрется, он доволен, когда легаш доволен, он бухает – хо-хо-хо! Вот и мои любимые легашики бухали. Что пили? Кровушку – ммм… бог ты мой… глотаю слюнки… Да-да-да, настоящую, красную, теплую кровь, добрую кровь смиренных духом, – которая, как всем известно, благоуханнее и благороднее всех прочих добрых старых кровушек на свете! Они пили и пили! Сидели на земле, сидели на гробах, сидели или не сидели, то есть стояли и лежали – хм! есть же непонятливые люди, которым все разобъясни! Пили, пили и пили! В углу могилы помещался огромный пузатый бочонок, Тюлип рванулся к нему, как умирающий Папа к Святым Дарам, стер в порошок – буквально – кучку легашей, которые пытались преградить ему дорогу, простерся перед ним, как пред Отцом Небесным, потом приник, как страстная любовница к любимому, и принялся, подобно ей, сосать и наслаждаться, как это говорится, животворным соком, проникавшим в самые печенки, разливавшимся по жилам с ног до головы и бушевавшим в нем, как аутодафе, в котором можно сжечь отчаяние и нищету, раскаяние, легавых, тревогу и прочих гнид и паразитов, что водятся у жалкой, грязной и зловонной шлюхи, которая зовется человеческой душой. Он пил, закрыв глаза, чтобы не видеть свору гнусных легашей, заткнув и уши, чтоб не слышать их душераздирающего воя, и нос, чтобы не нюхать вонь, которая от них идет, – прекрасную, славную вонь! Она ведь связывает братством всех людей, включая самого Создателя! А тот скелет в подштанниках в огненно-красную, как маки средь хлебов, полоску все дул и дул в свою гармошку и выдувал такие бодрые, веселые мелодии, что мыши – а уж их хватало! – все мыши, которые, как застарелый сифилис, грызли могилы, и гробы, и тех, кто во гробах, – да, милочка моя, как скверная болезнь! – так вот, все мыши танцевали джигу пред огорошенными мышеловками, а крысы, крысы, крысы! чистили усики, облизывали морды и тоже в пляс, хвост на отлете под прямым углом к лихому заду В это мгновение Тюлип с приятным удивлением увидел старуху-шлюху, совершенно голую, которая, откуда ни возьмись, явилась посреди могилы. Причудливый скелет в подштанниках в огненно-красную, как краска этого же цвета, полоску, проглотил свою гармошку, а розовый легаш-малютка до крови укусил палец левой ноги, Тюлипа вырвало, могила содрогнулась, черепа-светильники прибавили огня, чтоб было лучше видно, три старых легаша, увешанные наградами, распались в прах, – одним словом, изумление было всеобщим и безмерно глубоким: незнакомка, сияющая наготой, точно новорожденный младенец, несла перед собой на блюде пару собственных сочных, трепещущих, шаловливых, лукаво смеющихся, плотных грудей, и таких соблазнительных, что легаши – все, достойные этого звания – ощутили, как некая сила хватает их за волосы и неумолимо влечет в бездну роскоши, бездну разврата, порока и прочих атрибутов преисподней.
– Кому угодно? Кому угодно? Кому угодно? – кричала старуха, потряхивая блюдо для вящего искушения. – Горяченькие сиси, с пылу с жару! За пару двадцать су, за пару двадцать!
Причудливый скелет в подштанниках в огненно-красную, как павианий зад, полоску изрыгнул назад гармошку, гармошка вылетела изо рта скелета с жалобным напевом, и, млея от восторга, скелет – вы слышите, скелет, а не гармошка! – нацелился на блюдо с сисями, он принял их за восходящее на горизонте солнце, решил, что спьяну у него в глазах двоится; а розовый легашик-пупсик встал и блохой скакнул на блюдо, а голенький легаш, похожий как две капельки воды на господина президента – ура! ура! ура! – тот, что задумчиво мочился прямо в рот несчастного коллеги, который не умел сопротивляться, а потому чудовищно рычал, прервал свое зловредное занятие и сам так страшно, дико зарычал, что его член перепугался, отвалился, соскочил на землю и уковылял скорее прочь, – словом, все, что кишело в могиле, встрепенулось, помчалось, рванулось к старухе, а та, на полусогнутых, раздвинутых как можно шире – чтобы было лучше видно – ногах, с двумя грудями, что умильно тявкали и подпрыгивали на блюде, точно пара пудельков, и окруженная кривыми харями, как у уродов из паноптикума восковых фигур, куда папаши водят своих взрослеющих балбесов, чтобы они боялись подхватить сифак, который все равно подхватят, как вы и я, как все на свете, – выкрикивала:
– Горяченькие сиси! Горяченькие, с пылу с жару! За пару двадцать су, за пару!
Но недолго – ее схватили, потащили сотни рук, и началась неописуемая свалка: вокруг орали и хрипели, кусались, рвали в клочья, всем не терпелось насладиться, все сцепились; колени, плечи, пальцы, глазницы, ягодицы – все смешалось и покатилось по земле огромным комом легашатины: направо и налево, взад-вперед, вниз головой и вверх тормашками; ком натыкался на гробы, надгробья, плиты, стены, катился и катился, перекатывался по углам; все черепа-светильники погасли, чтобы этого не видеть; между тем старухой, которую швырнули в чей-то гроб, в прямом и переносном смысле овладел хорошенький легашик-пупсик и дрючил ее раз, и два, и десять, и полсотни раз без передышки; и бесновалась свора легашей, и эту сцену обступала тьма, рты и зады орали, бздели, надрывались…