— Сними паранджу, — посоветовал я. — Зря ты так шутишь со своим всепрощающим супругом.
— Черта с два шучу, — сказала она, и моя нервозность поуспокоилась от ее жесткого тона, который так же верно, как то, что за ночью настает день, зазвучит еще жестче и пронзительнее. — Кто привез меня сюда тайком, закутав с головы до ног? Кто говорил репортерам, что я — берберка-завия, слишком религиозная, и потому не могу никому показываться? А потом после этих паршивых панафриканских игр пошли слухи, что Ситтина — твоя вторая жена, а не третья. Кто, мистер Два-Эл Два-У, еще больше запаковал меня, когда началась революция и всех янки отправили из Истиклаля назад, на Эллис-Айленд? Господи, если ты думаешь, что я не была бы до смерти рада вернуться вместе с остальными туда, где можно пить воду, не выбросив предварительно из стакана сороконожку, и где не надо поклоняться пять раз в день вонючей Мекке или отпихивать ударом ноги голодных детей со своего пути всякий раз, как прогуливаешь козу, значит, ты ни о чем не думаешь. О нет, только не я, безумная старуха Кэнди, получавшая одни пятерки по политическим наукам, а вне стен учебного заведения верная, как собачонка, безумная, которой на роду написано быть рабыней мужчины, сидеть здесь и видеть, как уходит проклятая жизнь, и ты называешь это шуткой. А то как же, — произнесла Кэндейс и резкими круговыми движениями против стрелки сняла покровы с головы. Дрожащей белой рукой отстегнула паранджу.
Ее лицо. Почти такое же, каким я впервые увидел его без зеркальных солнечных очков на фоне уходящих вдаль стоек с дьявольскими товарами: щеки по-прежнему круглые, крепкие, узкий подбородок, белый, как кость, нос и такой же, как кость, прямой. Она даже улыбнулась — улыбка быстро мелькнула, — радуясь тому, что сняла покровы с головы.
— Господи, я могу дышать, — сказала она.
Светлые влажные волосы в беспорядке спускались на ее покрасневший лоб; из уголков голубых, молочно-голубых глаз, отливающих, как берилл, зеленым, веером разбегались морщинки, которые в иной жизни могли залечь от смеха. Ее кожа, светлая, как пудра, была все еще молодой: ее не палило и не стегало солнце на полях для гольфа, возле бассейнов и в паркингах торговых центров, — все эти годы Укутанная провела в укрытии, как одна из тайн Истиклаля. И я был рад этому. Глядя на нее, когда она сняла с головы покров, а потом паранджу, я оцепенел, вспомнив, как видел ее нагой, и воспоминание о ее бледном гибком теле, свободно двигавшемся в подцвеченной неоном темноте комнаты вне университетского городка, произвело на меня такое впечатление, что, вгони в меня, в мое бедное тощее существо в тот момент все мировое горе, я ничего бы не почувствовал: я был переполнен.
Обретя способность дышать, она пустилась в сволочной монолог:
— Как поживает дорогая Ситтина? По-прежнему бегает за членами и играет Баха? А моя большая мамочка Кадонголими? Ты по-прежнему ковыляешь вокруг своей старой авы, чтоб в тебя влили сок твоего племени? А эта идиотка маленькая Шеба — она научилась есть с закрытым ртом? Но тебе ведь это нравится, верно? Тебе нравятся эти крашенные шерстью домашние кушитки, верно? Хаким Счастливчик Эллелу, де-мон наро-ода. Де-мон чего? Так вот, есть тут одна срака, которая ненавидит тебя, приятель. Наклей-ка лучше на меня марку и отошли домой.
— Твое место здесь.
— Разведись со мной. Это просто. Тебе надо лишь сказать три раза «таллактуки». Да ну же, скажи. Раз, два... Разведись со мной, и у тебя появится место для этой новой тват — как там ее зовут?
— Кутунда. Наши отношения сугубо официальны. Что же до тебя, моя возлюбленная Кэндейс, то помимо того, что я лично к тебе привязан, ты служишь для определенной цели. На наши границы давят. И когда настанет день Великой Беды, я смогу указать на тебя в доказательство того, что президент Куша настроен антиимпериалистически, но никоим образом не антиамерикански.
— Да ты сам не понимаешь, кто ты, бедное маленькое пугало. Ты самый нарциссический, шовинистический, мегаломаниакальный, кататонический, шизоидный, отвратный тип, какого когда-либо производил этот отвратный континент. А это о многом говорит.
Эти клинические эпитеты напомнили мне об ее книжках из серии Книжного клуба — растрепанных, выцветших, подъеденных термитами кипах и пачках томов, вывезенных из ее родной страны, главным образом по популярной психологии и социологии. Как преуспеть, как спастись, как пережить кризис перехода в средний возраст, как найти удовлетворение в своей женской сущности, как быть свободной, как любить, как встретить смерть, как обуздать свои фантазии, как заработать доллары в свободное время — бесконечные пособия по самопомощи и самопознанию для этой расы, ориентированной на деятельную жизнь, — расы, которая так и не решила для себя фундаментальный вопрос: кто есть человек. А человек — это сгусток крови. Книги, внушающие надежду, быстро рассыпались в этом климате. Кэндейс не хватало для них полок, и она складывала эту литературную иностранную помощь на полу, где наш великий субконтинент насекомых прогрызал снизу обложки, их невидимые челюсти пережевывали то, что пережевывали ее глаза, а она безостановочно читала, прогоняя монотонную череду дней, недель и лет.
Кэндейс вскочила на ноги и возопила:
— Я ненавижу тебя! Я ненавижу этот дом! Я ненавижу жару, клопов, грязь! Здесь ничто не держится долго и ничто не меняется. Одежда после стирки становится как картонная. Дохлая крыса на полу к полудню превращается в скелет. Мне все время хочется пить, а тебе? Счастливчик, — так она прозвала меня в колледже, — я тону и ничего не могу с этим поделать. Я хожу к единственному доктору в Истиклале, он пожимает плечами и говорит: «Почему вы не уезжаете?» А я отвечаю ему: «Я не могу, я замужем за президентом!»
Ее светлые, как солома, блестящие, как солома, волосы упали на лицо, словно чтобы скрыть рыдания; мое импульсивное желание протянуть руку и успокоить ее не осуществилось лишь потому, что я был уверен: ничего из этого не выйдет, и мое любящее объятие лишь еще больше разозлит ее, как книжки о том, каким путем достичь счастья, только делают ее еще более несчастной.
Она подняла голову — глаза у нее были красные, но неожиданно сухие. И смело, напрямик, как в свое время она спросила: «Как ты меня находишь?», Кэндейс спросила:
— Ты не можешь меня из этого вытащить?
— Этим — на что, возможно, уже намекал твой друг фрейдист-лекарь — являешься ты сама. Ты свой выбор сделала. Я бессилен его изменить. Когда мы находились в твоей стране, а не в моей, ты обхаживала меня, и я из-за бедности, из-за чужой обстановки, из-за того, что я черный, не сразу откликнулся. Я боялся последствий. Ты была напориста. Сердце требовало. Значит, быть тому суждено. Так ты оказалась здесь. Если бы тогда, пятнадцать лет назад, ты согласилась иметь детей, которых я хотел, твой сын сейчас был бы выше тебя, а дочери поддерживали бы тебе компанию.
— Пошел ты к черту, — пробормотала Кэндейс. — Я не была уверена. Ты тоже не был уверен. Мы не хотели взваливать на себя такую ответственность — все и так было достаточно трудно, мы понимали, что может и не выйти то, к чему мы стремились.
— Ты не хотела, — сказал ей Эллелу, — быть матерью африканцев.
— Все не так просто, и ты это знаешь. Ты стал другим, как только мы сюда приехали, я не чувствовала себя уверенно. Половину времени ты проводил с Большой Мамой, а потом всецело занялся королем. Так или иначе, я не всегда пользовалась диафрагмой, но ничего не происходило. Возможно, один из нас стерилен. У твоих других жен — твои дети? Нам следовало поговорить об этом несколько лет назад. Где ты все это время был?
— Выполнял свои обязанности. — Сухость ответа показывала, что Эллелу не считает целесообразным продолжать разговор. Он достаточно наслушался упреков и не хотел распаляться перед уходом.
Чувствуя, что он вот-вот уйдет, Кэндейс прильнула к нему и спросила:
— А если я попытаюсь уехать домой, ты остановишь меня?
— Как твой муж я готов потакать тебе во всем. Однако как отец всех граждан Куша я буду вынужден воспрепятствовать побегу. В такое критическое, скудное время мы должны сохранять наши человеческие ресурсы. Мы поставили патрули на границах, чтобы сдержать кочевников. В каждом караване с земляными орехами, который покидает страну, есть определенное количество шпионов и людей, отвечающих за порядок. Я не хочу, чтобы империалистическая пресса, которая говорит о нашем социалистическом режиме как об омерзительном полицейском государстве, получила злонамеренное подтверждение слухов о плохом управлении в Куше. Твое присутствие, — сказал Эллелу жене, — особенно ценится здесь. Позволь добавить, что брат Опуку, с которым ты не знакома, да я и не пожелал бы тебе познакомиться с ним, в своей патриотической любви к порядку разработал несколько интересных методов доставлять человеку неудобства, не оставляя никаких следов на теле. Я довел это до твоего сведения из нежности и расположения к тебе.