В чем же различие между зрительным образом думающего человека, на которого мы смотрим, и раздумьем "Задумчивого"? Зрительный образ действует на нас как повествование, сообщает нам, что вон там, у нас на виду, кто-то думает; всегда сохраняется дистанция между тем, что дает нам образ, и тем, на что этот образ указывает. Но в "Задумчивом" осуществляется самый акт раздумья. Мы присутствуем при том, при чем никогда не могли бы присутствовать иным способом.
Ошибочной и банальной является трактовка, которую дает один современный эстетик тому особому способу познания предмета, которым располагает искусство. Согласно Липпсу, я проецирую мое "я" в отшлифованный кусок мрамора, и внутренняя жизнь "Задумчивого" есть как бы маскарад моей. Это явно ложно: я полностью отдаю себе отчет, что "Задумчивый" - это он, а не я, это его "я", а не мое.
Ошибка Липпса - последствие того субъективистского зуда, о котором я уже говорил. Как будто эта несравненная прозрачность эстетического предмета открывает для меня - вне искусства - мое "я"! Не в интроспекции, не созерцая самого себя, я нахожу интимность раздумья, а в этом мраморном гиганте. Самое ложное - предполагать в искусстве подземелья внутренней жизни, метод сообщения другим того, что происходит в нашем духовном подполье. Для этого существует язык, но язык только указывает на внутреннюю жизнь предмета, не представляет ее.
Заметьте три понятия, которые входят в каждое языковое выражение. Когда я говорю "мне больно", надо различать:
1) саму боль, которую я чувствую;
2) мой образ этой боли, который не болит;
3) слово "больно".
Что же передает другой душе звук "больно", что он означает? Не болящую боль, но бесцветный образ боли. Повествование делает из всякой вещи призрак самой себя, отдаляет ее, перебрасывает за горизонт актуальности. Рассказанное уже "было" и это "было" - форма, которую оставляет в настоящем та сущность, что теперь уже отсутствует, как кожу, сброшенную змеей.
Итак, подумаем, что означал бы язык, или система выразительных знаков, функция которой состояла бы не в рассказе о вещах, но в представлении их нам как осуществляющихся.
Такой язык - искусство. Именно это делает искусство. Эстетический объект - это внутренняя жизнь как она есть, это любой предмет, превращенный в "я".
Я не говорю - будьте внимательны! - что произведение искусства открывает нам тайну жизни и бытия; я говорю, что произведение искусства приносит нам то особое наслаждение, которое мы называем эстетическим, потому что нам КАЖЕТСЯ, что нам открывается внутренняя жизнь вещей, их осуществляющаяся реальность,- и рядом с этим все сведения, доставленные наукой, КАЖУТСЯ только схемами, далекими аллюзиями, тенями и символами.
5. МЕТАФОРА
Наш взгляд, устремленный на какой-либо предмет, сталкивается с его поверхностью и отскакивает, возвращаясь к нашему зрачку. Эта невозможность проникнуть в предмет придает любому познавательному акту - видению, образу, понятию - особый характер дуализма, разрыва между познаваемой вещью и познающим субъектом. Только прозрачные предметы, стекло например, как кажется, выпадают из этого закона: мой взгляд проникает через стекло, то есть я прохожу в акте зрения сквозь тело стекла и в какой-то момент возникает взаимопроникновение взгляда и стекла. В его прозрачности "я" и вещь становятся едины. Однако так ли это на самом деле? Чтобы прозрачность стекла была подлинной, нужно, чтобы я глядел через стекло на другие предметы, отражающие мой взгляд. Стекло, за которым пустота, для нас не существует. Сущность стекла состоит в том, чтобы позволять видеть другие предметы; его бытие как раз в том, чтобы не быть собой, а быть другой вещью. Какая страшная миссия смирения, самоотрицания возложена на некоторые существа! Вот женщина, как говорил Сервантес, "прозрачный сосуд красоты", тоже кажется обреченной "быть не собой, а другим" в телесном и духовном смысле. Женщина кажется предназначенной быть благоуханным вместилищем для других существ, позволять заполнить себя любовнику или сыну.
Но вернемся: если вместо того, чтобы видеть сквозь стекло другие вещи, я сделаю его самое целью моего взгляда, то оно перестанет быть прозрачным и передо мной окажется какой-то мутный предмет.
Пример со стеклом может помочь нам осознать то, что инстинктивно, с полной и непосредственной очевидностью дано нам в искусстве. А именно: существует нечто, соединяющее двойное бытие (прозрачного стекла и того, что видно через стекло), так что прозрачность предмета позволяет видеть не что иное, как сам этот предмет.
Этот предмет, что виден через самого себя, иными словами, эстетический объект в самой элементарной форме, дан в метафоре. Я сказал бы, что эстетический предмет и метафорический предмет - это одно и то же, что метафора - это первичный эстетический предмет, ячейка прекрасного.
Несправедливое пренебрежение со стороны ученых держит метафору на положении terra incognita. Я не претендую на то, чтобы возвести на этих бегло написанных страницах целую теорию метафоры, и ограничусь лишь тем, что покажу, как раскрывается в ней подлинный эстетический предмет.
Прежде всего надо предупредить, что термин "метафора" обозначает одновременно и процесс и результат, то есть форму мыслительной деятельности и предмет, полученный посредством этой деятельности.
Один левантийский поэт, сеньор Лопес Пико[8], назвал кипарис "призраком мертвого пламени".
Вот очевидная метафора. Каков же здесь метафорический предмет? Не кипарис, не пламя, не призрак - все они принадлежат миру реальных образов. Новый объект, который выходит нам навстречу,- некий "кипарис - призрак пламени". И что же, такой кипарис уже не кипарис, такой призрак уже не призрак, такое пламя уже не пламя. Если мы хотим выделить то, что может остаться от кипариса, вдруг превращенного в пламя, и от пламени, ставшего кипарисом, то все сведется к реальному наблюдению над схожестью линейных очертаний кипариса и пламени. Это реальное сходство между тем и другим предметом. Во всякой метафоре есть реальное сходство между ее элементами, и поэтому принято думать, что метафора якобы по сути своей заключается в уподоблении или в уподобляющем сближении двух далеких друг от друга вещей.
И тут все ошибаются. Во-первых, большее или меньшее отдаление предметов друг от друга означает лишь их большее или меньшее сходство: сказать, что предметы далеки друг от друга, равнозначно тому, чтобы сказать, что они мало похожи друг на друга. А метафора нас удовлетворяет именно потому, что мы угадываем в ней совпадение между двумя вещами, более глубокое и решающее, нежели любое сходство.
Кроме того, если, читая стихи Лопеса Пико, мы будем думать заранее о действительном сходстве этих двух предметов - о линиях очертаний кипариса и пламени,- то мы заметим, что все очарование метафоры улетучилось, оставив нам немое, незначительное геометрическое наблюдение. Нет, не реальное уподобление лежит в основе метафорического.
На деле позитивное сходство есть первое артикуляционное движение аппарата метафоры, но и только. Мы нуждаемся в реальном сходстве, в некоторой оправданности сближения двух элементов. Но цель у нас противоположная той, какую при этом предполагают.
Заметьте себе, что сходство, на которое опирается метафора, всегда несущественно с точки зрения реальности. В нашем примере идентичность очертаний кипариса и пламени настолько внешнее, незначительное для каждого из них свойство, что не колеблясь мы сочтем его только предлогом.
Механизм, следовательно, тут такой: идет речь о формировании нового предмета - назовем его "прекрасный кипарис" в противоположность "реальному кипарису". Чтобы получить его, нужно подвергнуть кипарис двум операциям: первая состоит в освобождении нас от кипариса как физической и зрительной реальности, в уничтожении реального кипариса; вторая операция состоит в придании ему тончайшего нового качества, сообщающего свойство прекрасного.
Чтобы совершить первую операцию, мы ищем какой-то другой предмет, на который кипарис действительно в чем-то похож, но в чем-то мало существенном. Опираясь на эту несущественную идентичность, мы заявляем об их абсолютной идентичности. Это абсурд, это невероятно. Соединенные совпадением в чем-то мало важном, во всем остальном эти образы сопротивляются взаимопроникновению, отталкивают друг друга. Реальное сходство служит на деле тому, чтобы подчеркнуть реальное несходство обоих предметов. Там, где обнаруживается реальная идентичность, нет метафоры. В метафоре живет ясное сознание неидентичности.
Макс Мюллер обратил наше внимание на то, что в "Ведах"[9] метафора еще не нашла словечка "как", порождающего главное заблуждение. Наоборот, метафорическая операция предстает там открытой, обнаженной, и мы присутствуем при акте отрицания идентичности. Поэт в "Ведах" не говорил "твердый, как камень", но "sa parvato na acyutas" - "он твердый, но не камень". Как если бы он сказал: твердость поначалу атрибут скал, но "он" тоже твердый, однако не твердостью скал, а новой твердостью, другого рода. Таким образом, поэт предлагает Богу свой гимн - non suavem cibum, то есть "сладкий, но не яство". Берег приближается мыча, "но он не бык".[* Muller M. Origine et developpement de la Religion, p. 79.]