На том и порешили. Миссис Кэт дала сыну обещанный кусок парчи, который в тот же день превратился в камзол щегольского покроя (благо до мастерской Панталонгера на Кэвендиш-сквер было рукой подать). Мисс Гретель, заливаясь румянцем, повязала ему голубую ленту на шею, и этот наряд, дополненный шелковыми чулками и башмаками с золотыми пряжками, придал мистеру Биллингсу поистине франтовской вид.
- Вот еще что, Томми, - краснея и запинаясь, сказала ему на прощанье мать, - если вдруг Макс... если его сиятельство спросит про... пожелает осведомиться, жива ли твоя мать, скажи, что, мол, жива и здорова и часто вспоминает былые времена. И вот еще что, Томми (снова пауза): о мистере Хэйсе можешь вовсе не упоминать, скажи только, что я жива и здорова.
Долго, долго смотрела миссис Хэйс ему вслед, пока он не скрылся из виду за поворотом улицы. Том был так оживлен, так хорош в своем новом наряде, сразу стало заметнее его сходство с отцом. Но что это? Оксфордская дорога вдруг исчезла куда-то, и перед взором миссис Хэйс возникла деревенская площадь, и домики, и маленькая харчевня. Вот бравый солдат прогуливает на площади двух рослых коней, а в харчевне сидит за столом офицер - такой молодой, веселый, красивый! Ах, какие у него были белые, холеные руки; как ласково он говорил, как нежно смотрел своими голубыми глазами! Разве не честь для простой деревенской девчонки, что такой благородный кавалер удостоил ее хотя бы взгляда! Разве не колдовская сила заставила ее повиноваться, когда он шепнул ей: "Поедем со мной!" Ах, как запомнился ей каждый шаг, пройденный ею в то утро, каждое местечко, что она тогда видела в последний раз. Легкая дымка стлалась над пастбищем, рыба, играя, плескала в мельничном ручье. Церковные окна как жар горели на утреннем солнце, жнецы подсекали серпами темно-желтую рожь. Она шла в гору и пела, - что же это была за песенка? Забыла... Зато как хорошо ей запомнился стук копыт - все ближе и ближе, все быстрей и быстрей! Как он был прекрасен на своем скакуне! Думал ли он о ней тогда, или все слова, что он говорил накануне, были только словами, из тех, что говорятся, чтобы коротать время и обманывать бедных девушек? Вспомнит ли он теперь эти слова, вспомнит ли?
* * *
- Кэт, голубушка! - прервал ее мысли мистер Брок, он же капитан, он же доктор Вуд. - Жаркое стынет, а я, признаться, умираю с голоду.
Когда они вошли в дом, он внимательно посмотрел ей в лицо.
- Неужто опять за старое, глупышка? Вот уже пять минут, как я слежу за тобой, Кэт, и сдается мне, вздумай Гальгенштейн только поманить тебя пальцем, и ты полетишь к нему, как муха на горшок с патокой.
Они сели за стол; но хоть к завтраку было нынче любимое блюдо миссис Кэтрин - баранья лопатка с луковым соусом, - она не проглотила ни кусочка.
А тем временем мистер Томас Биллингс, в новом камзоле, подаренном ему маменькой, в галстуке из голубой ленты, повязанной ему на шею прелестной Гретхен, перекинув через правую руку завернутые в шелковый платок панталоны его сиятельства, шагал к Уайтхоллу, где находилась резиденция баварского посланника. Но по дороге мистер Биллингс, крайне довольный своим видом, решил завернуть к мисс Бригс, жившей неподалеку от Суоллоу-стрит; а та, вдоволь налюбовавшись своим Томми и осыпав его всяческими похвалами, спросила, чего бы он хотел выпить. Мистер Биллингс высказался в пользу малинового джина, за которым тотчас же и было послано; поспешим также обрадовать читателя сообщением, что, в силу взаимного доверия и короткости отношений между обоими молодыми людьми, мисс Полли не отказалась принять все деньги, до последнего шиллинга, данные накануне Тому его маменькой; и лишь с трудом ему удалось спасти от нее бархатные панталоны, которые он нес заказчику. Но в конце концов Биллингс простился все-таки с мисс Полли и, уже никуда не сворачивая, зашагал к дому своего отца.
ГЛАВА IX
Беседа графа Гадьгепштейпа с мистером Томасом Биллингсом, во время
которой последний уведомляет графа об их родстве
Нет, на мой взгляд, в этом злосчастном мире зрелища более плачевного, нежели молодой человек лет эдак сорока пяти - сорока шести. Таких молодых людей в избытке поставляет обществу английская армия, эта колыбель доблести; с семнадцати до тридцати шести лет они красуются в драгунских мундирах, успев за это время купить, продать или выменять сотни две лошадей, сыграть тысячи полторы партий на бильярде, выпить до шести тысяч бутылок вина, сносить изрядное количество мундиров, стоптать без счету сапог на высоком каблуке и прочесть положенное число газет и армейских бюллетеней; а там (перевалив на пятый десяток) выходят в отставку и начинают слоняться по свету, из Челтнема в Лондон, из Булони в Париж, из Парижа в Баден, всюду таская с собой свое безделье, свои хвори и свою ennui {Скуку, хандру (франц.).}. "Вешнею порой юности" и на фоне множества себе подобных цветы эти кажутся яркими и нарядными; но до чего ж непригляден каждый из них в одиночку, да еще осенью, когда облетели все его лепестки! Таков сейчас мой приятель, капитан "Попджой, которого все зовут "дядюшка Поппи". Трудно найти человека добрей, простодушней и бездумней. Лет ему сорок семь, а выглядит он шестидесятилетним молодым красавцем. В свое время это был и в самом деле первый красавец среди драгун Оккупационной армии. Теперь он каждый день решает сложную стратегическую задачу: как бы половчей зачесать с боков жиденькие седые кудерьки, чтобы покрыть лысину на макушке. В утешение он зато завел себе преогромные усищи, которые красит в иссиня-черный цвет. Нос у него разросся до солидных размеров и приобрел багровый оттенок; веки набрякли и отяжелели; а меж ними ворочаются мутные, с красными прожилками глазные яблоки; и кажется, будто огонь, горевший когда-то в этих тусклых зеленоватых зрачках, теперь перелился в белки. Ляжки Поппи утратили твердость и пружинистость мышц, некогда туго обтянутых лосинами, зато стан его сделался не в пример более округлым. Впрочем, он всегда носит отличного покроя сюртук и жилет, который потихоньку расстегивает после обеда. При дамах он молчалив, как школьник, и часто краснеет. Он их называет "порядочные женщины". Охотнее всего он проводит время в обществе зеленых юнцов, принадлежащих к его прежней профессии. Ему известно, в какой таверне или кофейне какое следует спрашивать вино, и с ним в почтительно-фамильярном тоне разговаривают официанты. Он знает их всех по именам и, усевшись за столик, покрикивает: "Пошлите-ка сюда Марквелла!", или: "Пусть Каттрис подаст бутылку того вина, что с желтой печатью!", или: "Велье бьен, монсью Борель, ну донне шанпань фраппе!" и т. п. Салат и пунш он всегда готовит сам: триста дней в году обедает в гостях, в остальные же дни околачивается в дешевых обжорках Парижа или в тех заведениях близ Рупер-стрит или Сент-Мартинс-корт, где за восемь пенсов вам подадут изрядную порцию мясного. Он живет в прилично обставленной квартире, носит всегда безукоризненно чистое белье; его животные функции сохранились почти в полной мере, духовные же давным-давно улетучились; он крепко спит, не ведает мук совести, считает себя респектабельной личностью и в те дни, когда приглашен куда-нибудь на обед, вполне доволен жизнью.
Бедняга Поппи занимает не слишком высокое место в ряду земных тварей; но не следует думать, что ниже его никого нет; эго было бы жестокое заблуждение. Помню, на одном ярмарочном балагане висела афиша, приглашающая публику взглянуть на таинственное животное, неизвестное ученым-натуралистам; называлось оно гаже. Любопытствующие входили в балаган, и там взору их представал просто-напросто хилый, лядащий, мутноглазый поросенок, весь в парше, с обвислыми, сморщенными боками. Раздавались негодующие возгласы: "Безобразие! Надувательство!" Но балаганщик, не смущаясь, говорил: "Минутку терпения, джентльмены. Перед вами свиньи, так? Но не просто свинья, а в некотором роде феномалия природы. Ручаюсь, такой отвратительной свиньи вы еще никогда не видали!" Все соглашались, что не видали. "А теперь, джентльмены, я докажу вам, что у нас все по-честному, без обмана. Прошу взглянуть сюда (тут он выталкивал вперед еще одного поросенка), - и вы убедитесь, что как та ни гадка, а эта гаже". Так вот, я хочу сказать, что как ни гадка порода Попджоев, но порода Гальгенштейнов еще гаже.
Все эти пятнадцать лет Гальгенштейн прожил, что называется, в полное свое удовольствие; настолько полное, что к описываемому времени он вовсе утратил способность получать удовольствие от чего бы то ни было: склонности оставались, а удовлетворять их не было сил. К примеру, он сделался необыкновенно разборчив и привередлив в выборе блюд и вин; недоставало ему лишь вкуса к еде и питью. При нем состоял повар-француз, который не мог возбудить у него аппетит, врач, который не мог его вылечить, любовница, которая надоела ему на третий день, духовник - некогда фаворит бесподобного Дюбуа, - который пытался взбодрить его то наложением епитимьи, то чтением галантных сочинений Носэ и Ла-Фара. Все чувства его иссякли и притупились; лишь какая-нибудь уродливая крайность могла гальванизировать их на короткое время. Он достиг той степени нравственного упадка, что была не в диковинку среди аристократов его времени, когда одни становятся духовидцами, другие искателями философского камня, а третьи уходят в монастырь и надевают власяницу, или пускаются в политические интриги, или влюбляются в пятнадцатилетнюю судомойку, или лебезят перед каким-нибудь принцем крови, вымаливая улыбку и трепеща от хмурого взгляда, или же сходят с ума от горя, получив отказ в камергерском ключе. Последняя радость, которую мог припомнить граф Гальгенштейн, была им испытана в день, когда он с непокрытой головой три часа ехал на лошади под проливным дождем, сопровождая карету любовницы курфюрста вместо графа Крейвинкеля, с которым он из-за этой чести дрался на дуэли и проткнул его шпагой. Описанная прогулка принесла Гальгенштейну жестокий ревматизм, мучивший его много месяцев, а также пост баварского посланника в Англии. Он был богат, не требовал жалованья и в роли посланника имел вполне представительный вид. Что же до обязанностей, то их исполнял отец О'Флаэрти, на которого также была возложена задача шпионить за графом - чистейшая, впрочем, синекура, ибо никаких решительно чувств, желаний или собственных мнений тот не имел.