Считая, что он попал в лагерь в результате какого-то особого вредительства, журналист возмущался нахождением под одной крышей с этими людьми. Он, боровшийся всю жизнь, как ему казалось, за истину и верящий в нее, вдруг вынужден был общаться с «диверсантами» и попами, своими идейными противниками.
Однако интервью с о. Арсением все же состоялось. Журналист заболел, и его оставили вместе с о. Арсением убирать и топить барак. Убирали барак молча, журналист не разговаривал, носил дрова, выгребал золу, рвал кору и строгал щепу. Человек молодой и сильный, он довольно быстро сложил поленья у своих печей, а о. Арсений все еще только носил. Сложив дрова, журналист приступил к растопке, заложил щепу и кору и, зажигая спичку за спичкой, пытался разжечь огонь. Сжег коробок спичек, но дрова не разжег. Перешел к другой печке, и тоже ничего не получается. Время идет, журналист нервничает, барак надо было протопить к приходу заключенных.
Отец Арсений наносил дрова, уложил их в печки, подложил растопку и с одной спички разжег каждую печь и стал только подкладывать в них поленья. Он увидел, что у журналиста ни одна печь не горит, подошел и сказал: «Разрешите, помогу», – а тот, раздраженный, ответил со злостью: «Прошу не мешать, в помощи не нуждаюсь». Отец Арсений молча отошел, но стал внимательно наблюдать, как у журналиста идут дела. Журналист извелся, нервничает, понимает, что вечером его обязательно изобьют, а заодно попадет и о. Арсению за холод в бараке. Прошло еще минут двадцать, о. Арсений помолился, подошел к журналисту, тихо его отстранил, вынул из печки дрова, положил стоечкой растопку, обложил дровами, поджег бересту, и с одной спички разгорелись дрова. Подошел ко второй печке журналист за ним, смотрит, но молчит. Третью печь журналист разжег сам. Лицо у журналиста в саже, но доволен: «Спасибо, что научили. Думал, просто, а оказывается, целая наука». «Я, – ответил о. Арсений, не одну сотню печей в лагерях разжег, вот и науку эту превзошел».
Печи разгорелись, надо было только дрова подбрасывать да подносить. Слово за слово, разговорились. Журналист, по своей привычке, стал вроде бы «интервью» брать, а получилось, что минут через десять сам о себе стал рассказывать. Время подошло к приходу заключенных, и журналист вдруг обнаружил, что не он попа расспрашивает, а сам о себе рассказывает все до малейших подробностей.
Рассказал незнакомому человеку свою жизнь, и почему-то от этого на душе стало спокойнее и легче.
Пришел с работы народ, зашумели, прошла первая поверка, потом вторая, заперли барак, журналист лег на нары и почти до самого подъема пролежал с открытыми глазами, думая, почему так случилось, что он открыл свою жизнь незнакомому старику, да и как раскрыл! И этот человек внезапно стал ему близким и родным.
Вот и пошло от одного разговора к другому, и незаметно легла душа журналиста в руки о. Арсения.
Первое время журналист говорил об о. Арсении: «Старик-то – силища! Душа его как мир – все и вся вмещает» – а через месяц: «Отец Арсений – человек необъятной души, доброты великой. Понял и увидел я настоящего верующего христианина». Сдружился он с о. Арсением на всю жизнь.
Любил журналист стихи, и знал их великое множество, и вечерами, когда запирали барак, сидя на нарах, читал вполголоса для себя или по просьбе друзей. Читал проникновенно, раскрывая душу поэта. Блок, Брюсов, Пастернак, Симонов, Гумилев, Лермонтов, Есенин были особенно им любимы. Читая, он перерождался, голос делался четким, ясным, выразительным, оттеняющим каждое слово и фразу. Известное стихотворение в его чтении становилось новым, задушевным и слушалось с интересом. Помню, читал он «Незнакомку» Блока, и, слушая его, мы забыли барак, голод, холод, заключение и были в тот момент где-то в старом Петербурге, с «Незнакомкой».
«…И веют древними поверьями
Ее упругие шелка,
И шляпа с траурными перьями
И в кольцах узкая рука.
И медленно, пройдя меж пьяными,
Всегда без спутников, одна,
Дыша духами и туманами,
Она садится у окна… »
И мы, присутствующие, сидели и видели эту женщину.
Читая Есенина, он раскрывал нам его мятущуюся больную душу, глубокую, но растраченную нежность, задушевность его лирики и тоску и плач по сломанной и бесцельно прожитой жизни. Читал журналист много, но помню, что особое впечатление тревожного ожидания оставило на нас тогда стихотворение Симонова «Жди меня, и я вернусь».
Собралось вокруг журналиста человек 5-6, разговорились, а потом кто-то попросил его прочесть стихи. Журналист читал минут десять, резко оборвал чтение, задумался, видимо, что-то перебирая в памяти, и, ни к кому не обращаясь, сказал: «Прочту Симонова, когда-то на фронте в 42-м году читал он мне это стихотворение военных лет», – и начал читать:
«Жди меня, и я вернусь,
Только очень жди,
Жди, когда наводят грусть
Желтые дожди,
Жди, когда снега метут,
Жди, когда жара,
Жди, когда других не ждут,
Позабыв вчера.
Жди, когда из дальних мест
Писем не придет,
Жди, когда уж надоест
Всем, кто вместе ждет. …»
Первые строки стихотворения воспринимались окружающими почти безразлично, но потом задушевность чтения, проникновенность, теплота слов захватили нас, а окружающая лагерная жизнь, безысходность и обреченность напомнили близких, всколыхнули ушедшее дорогое прошлое.
«Жди меня, и я вернусь
Всем смертям назло.
Кто не ждал меня, тот пусть
Скажет – повезло».
Голос журналиста звучал громко, заполняя часть барака, заключенные стали собираться вокруг.
Охваченные воспоминаниями, затаив дыхание, боясь пропустить сказанное слово, стояли люди, вспоминая семью, родных, дом и всех тех, кто жил на воле, и каждый думал: «А могут ли ждать меня? Помнят ли? Ведь меня уже давно официально нет. Я не числюсь. Я списан, умер». Голос тем временем продолжал:
«Не понять не ждавшим им,
Как среди огня
Ожиданием своим
Ты спасла меня.
Как я выжил, будем знать
Только мы с тобой –
Просто ты умела ждать,
Как никто другой».
Журналист кончил, низко склонил голову и сразу ушел в себя. Окружающие тихо и медленно стали расходиться по своим нарам.
Высокого роста человек, лет сорока, неожиданно сказал: «Войну прошел, в госпиталях валялся, опять сражался за Россию. Думал, вот-вот вернусь. Жене с фронта писал: жди, вернусь. Вот и вернулся! А жена все равно ждет, да не дождется, мы в «особом»… – и неожиданно закончил: – Может, и выйдем!»
…Журналист пережил смерть Сталина, вышел на свободу, вынеся никому не ведомыми путями свои записки. Фамилия его теперь часто встречается на страницах толстых журналов и центральных газет. Вышло несколько книг, в которых я нахожу знакомые отзвуки перенесенных страданий и встреч с о. Арсением, дружба с которым осталась у него на всю жизнь. Я часто встречаюсь с журналистом, мы вспоминаем лагерную жизнь, о. Арсения и тех, кто вышел из лагеря и остался жив. Самое главное, что мы с журналистом верим в одно, и нам обоим о. Арсений принес новую жизнь. Многое из записок журналиста использовано в воспоминаниях об о. Арсении.
Высокий, худой, оборванный и, как все, бесконечно измученный, появился этот человек в бараке.
Обтянутое кожей лицо, на котором выделялись большие черные задумчивые и печальные глаза, смотревшие в пространство совершенно безучастно.
На работах норму не выполнял, почему и получал только часть пайки, и поэтому с каждым днем все больше и больше слабел.
Приходя с работы, медленно съедал паек, садился на нары и, ни с кем не разговаривая, смотрел в мутное окно барака, за пределами которого открывалась унылая картина лагерных улиц. Временами лицо оживлялось, и длинные пальцы рук, лежащие на коленях, начинали двигаться, и тогда казалось, что человек играет на рояле.
О себе рассказывал он мало, вернее, ничего не рассказывал, но как-то все случайно разъяснилось. Прошло более полугода с момента его прихода в барак, окружающие привыкли к его молчаливости и отчужденности.
Вечером около одних нар собралось несколько заключенных, о. Арсений также присутствовал. Вначале разговор велся о лагерных делах, но незаметно перешел к прошлому, вспомнили театр, музыку, и в этот момент к говорившим подошел молчаливый заключенный.
Разговор о музыке углубился, кто-то заспорил о каком-то особом влиянии ее на душу человека, о «партийности» музыки. Отец Арсений, как всегда, не участвовал в спорах, но здесь неожиданно заговорил и высказал мнение, что музыкальные произведения, имеющие глубокое внутреннее содержание, должны благотворно влиять на душу человека, облагораживать слушателя, неся в себе элементы религиозного воздействия на душу человека.