(Но, своим чередом, избави нас бог от дамской клиентуры! Может быть, я потому и не решаюсь жениться, что постоянно наблюдаю дам в магазине.
Творец всего сущего, создавая чудо природы, именуемое женщиной, наверное не подумал о том, каким это будет бедствием для купцов).
Так вот, Шлангбаум во всех отношениях хороший гражданин, но, несмотря на это, нелюбим всеми, ибо имеет несчастье быть иудеем...
Вообще вот уж с год, как я замечаю, что возрастает вражда к иудеям; даже те, кто еще несколько лет назад называл их поляками иудейского вероисповедания, теперь называют жидами! А те, кто еще недавно восхищался их трудолюбием, выносливостью и способностями, теперь видят только их страсть к наживе и жульничество.
Слыша об этом, я часто думаю, что над человечеством сгущается некий духовный мрак, подобный ночи. Днем все было красивым, радостным и хорошим; ночью все становится грязным и опасным. Так я про себя думаю, но молчу; ибо чего стоит суждение старого приказчика рядом с мнением прославленных публицистов, которые заявляют, что евреи употребляют на мацу христианскую кровь и что их следует ограничить в правах? Нет, иные взгляды насвистывали нам пули над головой - помнишь, Кац?
Такое положение вещей весьма своеобразно действует на Шлангбаума. Еще в прошлом году он назывался Шланговским, праздновал пасху и рождество Христово, и, наверное, ни один самый ревностный католик не съедал столько свиной колбасы, сколько он. Помню, как-то раз в кондитерской его спросили:
- Как? Вы, Шланговский, не любите мороженого?
Он ответил:
- Я люблю только колбасу, но без чеснока. Чеснок я терпеть не могу.
Он вернулся из Сибири вместе со Стахом и доктором Шуманом и сразу поступил приказчиком в христианский магазин, хотя еврейские купцы предлагали ему лучшие условия. С тех пор он все время работал у христиан, и только в этом году его уволили со службы.
В начала мая он впервые обратился к Стаху с просьбой. На этот раз он горбился больше обычного, и глаза у него были краснее, чем всегда.
- Стах, - сказал он беспомощно, - я погибну на Налевках{193}, если ты меня не приютишь.
- Почему же ты сразу не пришел ко мне? - спросил Стах.
- Не посмел... Боялся, что скажут: еврей обязательно всюду вотрется. Да я и сейчас бы не пришел, если бы не мысль о детях.
Стах пожал плечами и тут же принял Шлангбаума, положив ему полторы тысячи рублей в год.
Новый приказчик сразу приступил к работе, а полчаса спустя Лисецкий проворчал, обращаясь к Клейну:
- Что это нынче, черт возьми, у нас чесноком пахнет?
А еще четверть часа спустя, не знаю уж по какому поводу, прибавил:
- И как эти канальи стараются пролезть на Краковское Предместье! Мало им, пархатым, Налевок или Свентоерской!
Шлангбаум смолчал, только его красные веки дрогнули.
К счастью, эти насмешки слышал Вокульский. Он встал из-за стола и сказал тоном, который я, признаться, у него не люблю:
- Послушайте... пан Лисецкий! Пан Генрик Шлангбаум был моим товарищем в то время, когда мне приходилось совсем плохо. Так, может быть, вы позволите ему дружить со мною сейчас, когда дела мои несколько поправились?
Лисецкий растерялся, чуствуя, что его собственная должность повисла на волоске. Он поклонился и что-то пробормотал, а Вокульский подошел к Шлангбауму, обнял его и сказал:
- Милый Генрик, не принимай близко к сердцу эти колкости: мы тут все по-приятельски задираем друг друга. И заявляю тебе, что если когда-нибудь ты покинешь этот магазин, то разве только вместе со мною.
Положение Шлангбаума сразу определилось: сейчас скорее мне скажут что-нибудь такое (даже и нагрубят), чем ему. Но разве есть какое-нибудь средство против недомолвок, гримас и косых взглядов? А все это отравляет жизнь бедняге; иногда он говорит мне, вздыхая:
- Ох, если бы я не боялся, что дети мои вырастут еврейскими париями, давно бы я сбежал отсюда на Налевки...
- А почему бы вам, пан Генрик, попросту не креститься?
- Несколько лет назад я, может, и сделал бы это, но не сейчас. Сейчас я понял, что как еврей я ненавистен только христианам, а как выкрест стал бы противен и христианам и евреям. Надо ведь с кем-нибудь жить в мире. К тому же, - прибавил он тише, - у меня пятеро детей и богатый отец, у которого я единственный наследник.
Любопытная вещь. Отец Шлангбаума ростовщик, а сын не хочет брать у него ни гроша и мыкается по магазинам приказчиком.
Часто говорил я о нем с глазу на глаз с Лисецким.
- За что, - спрашивал я, - вы его травите? Ведь в доме у него все заведено по-христиански, он даже елку устраивает для детей.
- Все это он делает, ибо полагает, что выгоднее кушать мацу с колбасой, чем без колбасы.
- Но он был в Сибири, рисковал...
- Чтобы обделать свои делишки. Ради того же он называл себя Шланговским, а теперь опять стал Шлангбаумом, когда его старик заболел астмой.
- Вы же сами издевались над ним, говоря, что он рядится в чужие перья, вот он и взял опять прежнюю фамилию.
- За что получит после смерти отца тысяч сто.
Тут и я пожал плечами и замолчал. Называться Шланговским - плохо, Шлангбаумом - тоже плохо; плохо быть евреем, плохо и выкрестом... Спускается ночь, темная ночь, и все становится серым и подозрительным.
А от всего этого страдает Стах. Мало того что он взял на службу Шлангбаума, так еще снабжает товарами еврейских купцов и нескольких евреев принял в свое торговое общество. Наши подняли крик, грозятся; ну, да он не из робкого десятка. Уперся и не уступит, хоть в огне его жги.
Чем только все это кончится, боже милосердый...
Да, вот что! Все время уклоняюсь я от предмета и упустил несколько весьма важных деталей. Я имею в виду Мрачевского, который с некоторых пор либо нечаянно нарушает мои планы, либо сознательно вводит меня в заблуждение.
Этот молодой человек получил у нас расчет за то, что в присутствии Вокульского слегка прошелся по адресу социалистов. Однако потом Стах поддался уговорам и сразу после пасхи послал Мрачевского в Москву, даже повысив ему жалованье.
Не раз по вечерам размышлял я, что означает эта поездка, вернее ссылка.
Но когда три недели спустя Мрачевский приехал из Москвы, чтобы забрать у нас товары, я сразу понял планы Стаха.
С внешней стороны молодой человек мало изменился: по-прежнему за словом в карман не полезет, так же красив, может только немножко побледнел. Москва, говорит, ему понравилась, особенно тамошние женщины, у которых нашел он больше живости и огня и к тому же меньше предрассудков, нежели у наших. Я тоже считаю, что во время моей молодости у женщин было меньше предрассудков, чем сейчас.
Все это - только вступление. Главное - то, что Мрачевский привез с собой трех весьма подозрительных субъектов, которых он называет "прыкащиками", а также целую кипу каких-то брошюрок. Оные "прыкащики" якобы должны были с чем-то ознакомиться у нас в магазине, однако делали это так, что никто их у нас и не видал. По целым дням таскались они по городу и, готов поклясться, подготовляли почву для какой-то революции. Однако, приметив, что я с них глаз не спускаю, они всякий раз, являясь в магазин, прикидывались пьяными, а со мною беседовали исключительно о женщинах, утверждая, в противоположность Мрачевскому, что польки - это "сама прелесть", только слишком похожи на евреек.
Я делал вид, будто верю их россказням, и благодаря ловко поставленным вопросам убедился, что подробнее всего они ознакомились с кварталами возле цитадели.{195} Следовательно, именно там у них были дела. А что догадки мои небезосновательны, доказал тот факт, что оные "прыкащики" обратили на себя внимание полиции. За десять дней их трижды - не больше, не меньше! отводили в участок. Видимо, однако, у них имеются какие-то высокие связи, и их отпустили.
Когда я сообщил Вокульскому о своих подозрениях насчет "прыкащиков", он только усмехнулся и отвечал:
- То ли еще будет...
Из этого я делаю заключение, что Стах, должно быть, крепко связан с нигилистами.
Можно себе представить мое изумление, когда, пригласив к себе на чашку чая Клейна и Мрачевского, я убедился, что Мрачевский стал еще более рьяным социалистом, чем Клейн... Тот самый Мрачевский, который потерял у нас службу за то, что ругал социалистов... От удивления я весь вечер рта не мог раскрыть; Клейн потихоньку радовался, а Мрачевский разглагольствовал.
Отроду не слыхал ничего подобного! Этот молокосос доказывал мне, ссылаясь на якобы весьма мудрых людей, что все капиталисты - преступники, что земля должна принадлежать тем, кто ее обрабатывает, что фабрики, шахты и машины должны быть общественной собственностью, что бога нет и души тоже нет, а выдумали ее ксендзы, чтобы выманивать у людей десятину. Он говорил еще, что когда произведут революцию (он с тремя "прыкащиками"), то все мы будем работать только восемь часов в день, а остальное время сможем развлекаться, но, несмотря на это, каждому под старость будет обеспечена пенсия и бесплатные похороны. А в заключение заявил, что лишь тогда наступит рай на земле, когда все будет общее: земля, здания, машины и даже жены.