Я осторожно прошел по двору, стараясь не наступить на что-нибудь босой ногой, и поднялся на крыльцо. Я постучал, и Делли сказала: "Войдите".
После дневного света внутри казалось темно, но я различил Делли, лежавшую под одеялом, и Маленького Джебба, присевшего у камина, в котором чуть теплился огонь.
- Здрасьте. Как здоровье? - спросил я Делли.
Ее большие глаза - белки их на черном лице казались странно яркими - нашли меня и замерли, но она не ответила. Она не была похожа на Делли и вела себя не как Делли, которая громко и суматошливо возилась на нашей кухне, бормоча что-то себе под нос, шпыняя меня и Маленького Джебба, брякая кастрюлями, производя весь этот бестолковый ворчливый шум, словно старая паровая молотилка, грохочущая, плюющаяся паром, с судорогой в колесах и тарахтящим регулятором. Эта Делли просто лежала в постели под лоскутным одеялом, повернув ко мне черное лицо, которое я едва узнавал, с ослепительными белками глаз.
- Как здоровье? - спросил я снова.
- Плохо мне, - сказало чужое черное лицо хриплым голосом - приземистому полному телу Делли оно не принадлежало, оно просто торчало из-под вороха белья. - Куда как плохо.
- Жалко, - пробормотал я.
Глаза помедлили на мне, потом ушли, голова на подушке отвернулась. "Жаль", - произнес голос без выражения, не спрашивая, не утверждая. Это была лишь оболочка слова, без красок и наполнения, она проплыла в воздухе, как перо или колечко дыма; большие глаза неподвижно смотрели в потолок, белки их белели, как белки крутых яиц.
- Делли, - сказал я, - там у дома бродяга. С ножом.
Она не слушала. Глаза закрылись.
Я пошел на цыпочках к камину и присел рядом с Джеббом. Мы стали шептаться. Я просил его достать поезд и поиграть в поезд. Старый Джебб прикрепил к трем коробкам от сигар катушки-колеса, соединил коробки проволокой, и Джебб получил свой поезд. Верх коробки-паровоза был закрыт, а трубой служил прутик от метлы. Джебб не хотел доставать поезд, но я сказал, что уйду домой, если он не достанет. Тогда он достал поезд, разноцветные камешки, окаменевшие стебли морских лилий и прочую чепуху, служившую грузом, и мы принялись возить все это по кругу, подражая, как нам казалось, разговору кондукторов, тихонько чухчухая и время от времени испуская приглушенные, осторожные "ту-ту". Мы так увлеклись игрой, что "ту-ту" стали громче. Наконец, забывшись, Джебб выдал полноценное, громкое "ту-ту", сигналя на переезде.
- Поди сюда, - послышалось с кровати.
Джебб подошел к кровати. Делли тяжело оперлась на руку, бормоча: "Ближе!" Джебб приблизился.
- Сил моих нет, - сказала Делли, - но я тебе задам. Сказала ведь, сиди тихо.
И она его ударила. Удар был ужасный и не вязался со слабостью Делли, о которой она говорила. Джебб и раньше получал от нее затрещины, я видел, но то все были несерьезные шлепки, других и не ждешь от добродушной ворчливой негритянки вроде Делли. Сейчас было не то. Сейчас это было ужасно. Так ужасно, что Джебб и не пикнул. Слезы брызнули, потекли по лицу, дыхание прерывалось, он глотал воздух.
Делли откинулась на подушку.
- Попробуй сляг, - сказала она в потолок. - Захворай только, житья не дадут. Изведут вконец. Сляг попробуй.
Она закрыла глаза.
Я вышел из комнаты. Почти бегом добрался до двери, бегом пересек веранду, слетел со ступенек и помчался по двору, не заботясь о том, наступаю ли босой ногой в грязь, которую вымыло из-под дома, или нет. У самого дома я сбавил ход. Я вспомнил, что мать увидит меня босиком. И завернул на конюшню.
Я услышал шум в яслях и открыл дверь. Там на старом бочонке из-под гвоздей сидел Большой Джебб над огромной корзиной и лущил кукурузу. Я вошел, затворив за собой дверь, и устроился рядом с ним на полу. Мы молчали минуты две, я смотрел, как он лущит кукурузу.
У него были очень большие руки, узловатые, с посеревшими костяшками и мозолистыми, словно заржавленными ладонями, эта ржа проступала между пальцами и с другой стороны. Этими руками, необычайно сильными и жесткими, он брал большой початок кукурузы и ладонью вылущивал зерна из гнезд единым махом, как машина. "Поработай с мое, - говорил он, - и руки с Господней помощью будут ровно чугун, а чугун нипочем не сломается". Руки его и впрямь были как чугун, старый, поржавевший чугун.
Большой Джебб был старик, чуть ли не восьмидесятилетний, на тридцать или тридцать с лишним лет старше Делли, но сильный, как бык. Он был коренаст, широкоплеч и на редкость длиннорук, говорят, у туземцев на реке Конго такое сложение, оттого что они вечно на веслах. Круглая крепкая голова сидела на мощных плечах, редкие седые волосы торчали, как старый разлохмаченный ватин. У него была очень черная кожа, маленькие глаза, небольшой приплюснутый нос и самое доброе и мудрое на свете лицо - плоское, печальное лицо старого, мудрого животного, терпеливо глядящего на суету людей, которые всего только люди. Он был хороший человек, после отца и матери я любил его больше всех. Устроившись на полу яслей, я наблюдал, как он лущит кукурузу ржаво-чугунными руками, и с плоского лица на меня глядели его маленькие глаза.
- Делли говорит, ей очень плохо, - начал я.
- Ага, - отозвался он.
- А почему ей плохо?
- Бабья хворь, - сказал он.
- Что за бабья хворь?
- Это у них бывает. Так уж у них бывает, когда пора настает.
- Что это такое?
- Перемена. Перемена в жизни.
- Что меняется?
- Тебе рано знать.
- Ну скажи.
- Вырастешь, все узнаешь.
Спрашивать дальше не имело смысла. Когда он так отвечал на мои вопросы, я знал, что от него ничего не добьешься. Я продолжал сидеть и наблюдать за ним. Пока сидел, снова замерз.
- Ты что дрожишь?- спросил он.
- Мне холодно. Мне холодно, потому что теперь ежевичная зима, - сказал я.
- Может, так, а может, и не так.
- Так моя мама сказала.
- Права миз Салли или нет - не скажу. Только где человеку все знать.
- Разве теперь не ежевичная зима?
- Больно поздно для ежевичной зимы. Цветы давно сошли.
- Но она так сказала.
- Ежевичная зима короткая. Приходит и уходит, и враз наступает лето. А теперешний холод когда уйдет, кто знает.
- Но ведь июнь, - сказал я.
- Июнь, - повторил он с презрением.- Да, так говорят. Ну и что июнь? А холод, глядишь, и не уйдет.
- Почему?
- Потому что земля устала. Эта старая земля устала и не хочет родить. Однажды дождь шел сорок дней и сорок ночей по воле Господа, потому что Он устал от грешников. И может быть, наша старая земля сказала Богу: "Господи, я так устала, дай мне отдохнуть, Господи". И Бог сказал ей: "Земля, ты хорошо потрудилась, ты давала им кукурузу, ты давала им картошку, все, что они хотели, ты давала им, и теперь, земля, ты можешь отдохнуть".
- А дальше что?
- Люди все съедят, и земля больше не даст плодов. Люди срубят все деревья и сожгут их, потому что холодно, и земля больше не даст деревьев. Я говорил им. Говорил. Я сказал: "Придет пора, может быть, в нынешнем году". Но они не слушали меня, что земля устала. Может, в нынешнем году они увидят.
- И все умрет?
- Все умрет и все умрут, так и будет.
- В этом году?
- Как знать, все может быть.
- Мама сказала, это ежевичные холода, - сказал я твердо и встал.
- Миз Салли, верно, знает, что говорит, - ответил он.
Я пошел к двери. Я не на шутку замерз. Я вспотел, пока бежал, и теперь острее чувствовал холод.
Я взялся за дверь и оглянулся на Джебба, который снова принялся за кукурузу.
- К нам пришел бродяга, - сказал я. Я почти забыл о нем.
- Ага.
- Он пришел со стороны болота. Что он там делал в грозу?
- Они приходят и уходят, - сказал он. - Откуда и куда, кто знает.
- У него ножик.
- Хорошие и плохие, они приходят и уходят. В грозу и в солнце, ночью и днем. Они люди, и, как все люди, они приходят и уходят.
Я держался за дверь, дрожа.
С минуту он смотрел на меня, потом сказал:
- Иди домой. А то насмерть простудишься. Что тогда мамка скажет?
Я помедлил.
- Ступай, - сказал он.
Я подошел к заднему двору и увидел отца - он стоял возле задней веранды, и к нему шел бродяга. Я не успел дойти до них, когда они начали говорить, но услышал, как отец сказал: "Сожалею, но работы нет. Сейчас мне больше не нужны работники. Вот начнем молотить, тогда понадобятся".
Незнакомец не отвечал, только смотрел на отца. Отец достал кожаный кошелек и вытащил полдоллара. Протянул их незнакомцу. "Это за полдня", - сказал он.
Незнакомец посмотрел на монету, потом на отца и даже не пошевелился, чтобы взять деньги. Но все было честно. В 1910 году на фермах платили доллар в день. А он и полдня не проработал.
Потом он взял монету. Он опустил ее в правый карман пиджака и сказал, очень медленно и бесстрастно: "Я и не собирался работать на твоей... ферме".
Он произнес слово, за которое меня бы убили на месте.
Я посмотрел на отца, его лицо побледнело под загаром. "Убирайся, - сказал он. - Убирайся, не вводи в грех".
Незнакомец сунул правую руку в карман брюк. У него был нож в этом кармане. Я хотел было крикнуть отцу, что у него там нож, но тут рука незнакомца вернулась пустая. Он криво ухмыльнулся, обнажив брешь в зубах над свежим шрамом. Я тогда подумал, что, может быть, зубы ему выбили, когда он полез на кого-то с ножом.