Я не отвечаю. Знаю, что ему все известно и он не ждет моего ответа.
- И к исповеди не ходите, - продолжает он.
На что я всякий раз отвечаю ему одинаково, будто то, что мы оба произносим, слова предписанного нам ритуала.
- Нo ведь к вам я пришел и все грехи захватил с собой, чтобы отчитаться перед вами.
- Нy, ладно, ладно, - скажет он. - Отпускаю. Но в следующее воскресенье приходите в костел. - И опять кричит в дверь дома: - Агата, принеси шахматы. Слышишь, Агата? Да поживее, не то я забуду самые удачные из заготовленных ходов.
Он расставит на доске фигурки, которые несколько лет назад сам вырезал, в одну руку возьмет белую, в другую черную, спрячет обе руки за спину, потом вытянет перед собой над столом и предложит выбрать. Я каждый раз выбираю правую, зная, что в ней черная пешка, и предоставляю ему первый ход.
- Добрый знак, - удовлетворенно замечает он, - добрый знак. Так. А теперь я накажу вас за все грехи, разгромлю наголову.
Он долго думает над каждым ходом, а я тем временем отпиваю из стакана молодое вино, с запахом которого в голову приходят давние воспоминания.
Когда-то и я ходил в костел. Мы с Анной становились на колени рядышком, и локти наших сложенных в молитве рук соприкасались. Иногда я не мог удержаться и украдкой бросал взгляд на ее лицо. Как хороша была моя Анна с вуалью опущенных век, целиком погруженная в очистительную купель своей набожности. Как благодарны мы были за каждую прожитую вместе минуту, за чудо любви, за то, что Бог жил с нами и в нас. Как мы захлебывались счастьем, когда узнали, что из нашей любви взойдет новая жизнь, новое созданье, ребенок, наш ребенок. Она брала мою голову в ладони и прижимала к своему телу, чтобы я мог послушать, как он растет. "Слышишь? - шептала Анна. Слышишь, какой он нетерпеливый?"
- Гарде, - победоносно объявляет отец Бальтазар. Проходит минута, прежде чем его слова доходят до моего сознания. И я возвращаюсь к шахматной доске, над которой склонялся все это время.
Вижу, что Бальтазар не заметил моего коня, и теперь я возьму белую пешку, угрожающую моей королеве. Королева спасена. Бальтазар растерянно поглаживает лысину на круглой голове, а я делаю вид, будто не слышал проклятия, которое он процедил сквозь сомкнутые губы, и в старости не утратившие полноты и яркости. А пока Бальтазар размышляет над следующим ходом, я продолжаю распутывать клубок своих воспоминаний.
На этот раз мой конь спас королеву. Тогда у меня тоже был конь, на котором я объезжал окрестные деревни. Возможно, я недостаточно понукал его, возможно, был слишком очарован красотой кобальтового раннего вечера, когда возвращался домой, к Анне.
Она не стояла, как обычно, на пороге, не ждала меня. Гонимый дурным предчувствием, я соскочил с седла и вбежал в дом. Поздно. Она лежала посреди комнаты в луже крови, а возле нее - то, что должно было вырасти из нашей любви. Она уже не слышала раненого зверя, который выл глубоко во мне.
После похорон Анны я не был в костеле. Бальтазар знает - почему. Я перестал верить, что над нами есть Бог. А коли есть - то злой. А если не злой, значит, Его доброта не такая, какая известна мне. Значит, я не понимаю Его речи, и наши беседы не имеют смысла. Даже с глухонемым пастухом Николой я договорюсь при помощи жестов. Даже речь моего Педро понимаю. Только с Ним, которого любил, не нахожу с того вечера общего языка.
Бальтазар знает. Знает, с каких пор я не посещаю мессу, знает - почему. Знает и то, о чем я думал, пока он готовился к новому ходу. Знает, когда именно клубок воспоминаний размотался до конца и нить выпала из моих рук.
- Ну, ладно, ладно, - начинает он. - Скажите, ваш отец был строг?
Я понимаю ход его мыслей и отвечаю:
- Да, он был строг, но справедлив.
- Мой иной раз отвесит мне подзатыльник, я и сам не знаю, за что. Лишь многим позже понимал. А то и вовсе не понимал.
Хочу спросить, не был ли он в те мгновения полон ненависти к родному отцу, но знаю, что он мне ответит, и, еще ниже склонившись над шахматной доской, молча продолжаю игру.
- Я думал, быть может, и это когда-нибудь пойму. Иной раз говорил себе, пожалуй, и отец порой ошибается. Почему бы и сыну не простить отца?
Так или подобно этому говорит мудрый Бальтазар, пока мы передвигаем фигурки по шахматной доске и немного смущенно пьем молодое вино. Большей частью говорит он, а я только слушаю и делаю вид, будто сосредоточен на игре. Он знает: я слышу каждое слово. Понимает, когда ему удается вспахать борозду на поле моих сомнений, знает, когда плуг звякает о неподвижный камень.
- Шax, - объявляет он наконец, но теперь его голос не звучит победоносно.
Х
Что только ни приходит мне в голову, когда мы с Педро возвращаемся под вечер от отца Бальтазара. Меня сопровождает аромат молодого вина, вкус сладкого яблока и овечьего сыра остается на моем языке. Возвращаюсь не примиренный с Богом, но примиренный с самим собой, освежившийся, как после теплой ванны.
Теперь опять говорю я, а Педро на моем плече слушает и помалкивает.
- Нe приходило тебе в голову, - говорю я ему, - что когда я обхожу деревню от одного больного к другому, я словно даю сеанс одновременной игры в шахматы. На дюжине досок мы играем дюжину партий со смертью. Какие выигрываем, какие нет, но завтра начнем сызнова.
Одного я ему не говорю, только думаю, но подозреваю, что Педро знает и то, что я только думаю: однажды мне не хватит сил для продолжения игры. Потом появится кто-нибудь, чтобы продолжить игру с того хода, на котором я остановился. И тогда я превращусь в шахматную доску, на которой со смертью будет играть другой. Но и тот, кто будет играть после меня, в конце концов проиграет.
А пока я думаю о партиях, которые играю сам. Кое-какие надеюсь выиграть, насчет других сомневаюсь, знаю, в конце концов придется сдаться. С одним Бальтазаром партия обычно заканчивается вничью.
И этого я не говорю Педро, но он наверняка и это знает.
XI
Итак, обо мне вам уже все известно. Если хотите, можете называть меня богоотступником. Но не безбожником, а именно богоотступником. Не знаю, живу ли я без Бога. Слишком долго я жил с ним, чтобы теперь, махнув рукой, сказать: с того момента, с того вечера Его нет. Однако я Его не знаю и заранее уверен, что никогда не узнаю.
Итак, обо мне вам уже все известно. Педро - иное дело.
Педро язычник. Он молится солнцу.
Не кланяется ему. Педро никому не поклоняется. Нет на земле более гордого созданья. Он не поклоняется солнцу, а ждет его с высоко поднятой головой, с гребешком, покрасневшим от надежды, как женщина ожидает возлюбленного, как мать ожидает сына, возвращающегося с битвы, как мы ожидаем тех, без кого наша жизнь словно песок в песочных часах. "Приди", зовет он солнце, предчувствуя, что оно вот-вот ухватится за край ночи, чтобы сдернуть юбку с красоты дня. "Приди, приди", - нетерпеливо повторяет и уже настраивает корнет для фанфар, которыми будет приветствовать его появление. "Приди и послушай мою песнь", - манит он солнце, как средневековый трубадур под окном прекраснейшей из женщин. "Приди, приди", - и уже пробует первые аккорды.
Прежде, чем я, прежде, чем любое человечье око, он видит, что солнце откликнулось на его призыв, и запевает благодарственную песнь. Только великий поэт, только самый великий из поэтов способен так, весь без остатка, отдаться музыке торжественного хорала.
Я тоже люблю солнце. Я тоже приветствую его в начале дня. Но редко, выглянув из окна, скажу: "Приветствую тебя!" Иной раз принимаю его не как ежедневно обновляемый дар, а как воздух, как воду, как смену зимы и лета. Как кого-то рядом с нами, к кому мы привыкли с детства, - отца, мать, сестру, кого-то, о ком мы знаем: он был с нами до самого своего ухода, и после него остался пустой стул у стола, причиняющий боль, как вырванный зуб.
Насколько благодарнее мой Педро. Насколько набожнее меня.
- Видишь? Солнце всходит, - говорит он мне каждое утро. - Как ты можешь не верить в чудеса?
А потом рассветает, и, как по его приказу, раскричатся петухи всей деревни:
- Осанна, осанна, аллилуйя!
XII
За ночь навалило снегу. Приморозило, и утренняя песня Педро прозвучала так, словно бы она дрожала от холода. Самого Педро не было видно, когда я посмотрел в окно, разрисованное морозом - сплошь ромашки да павлиньи хвосты. Какой художник, какой мастер своего дела мороз! Какой задор, какая точность, какая уверенность в каждой линии!
Я долго с восхищением разглядывал пальмы, хвощи, сказочно прекрасные цветы, пока Педро, огорченный моим молчанием, не запел сызнова. Тогда я встал, подошел к окну, дохнул на стекло и смазал край картины.
Педро стоял на заснеженном заборе, на своем месте, нахохлившись, одна нога поджата, спрятана под взъерошенные перья; он не приветствовал меня, как обычно, молчал и лишь пристально разглядывал, уставившись в одну точку, что-то перед собой.
Между нами в палисаднике был газон, прикрытый мягкой периной снега. На месте, куда мы теперь смотрели оба, остался рисунок Педровых стоп, от которого ни один из нас не мог оторваться.