наклоняется, мнет землю, пропускает ее между пальцами — ну словно пеленает каждый саженец. А как же иначе? Оставишь его наверху — спалит солнце, сломает ветер! Ой-ой, сколько еще дней пройдет, пока земля выпустит виноградную лозу на волю, чтоб закалялась.
Это окутывание саженца — не что иное, как пеленание ребенка. Неважно, что проросшие виноградные лозинки укрывают мягкой пушистой землей, а младенца заворачивают в пеленки! И ребенок, и виноградная лоза одинаково нуждаются в любви…
Первый цвет. Первая завязь. Первая гроздь… Все приходит к нему большим праздником после долгих-долгих будней. И в этом не только его утверждение на земле, ему кажется, что он возвышается над землей великаном. В цвете и завязи, в сладких гроздьях есть что-то общее, родное с его детьми, особенно с Маричкой, зря он сказал, что лучше бы у него пропали волы, лишь бы вместо девочки родился мальчик. Горькими слезами умылась тогда ее мать!..
Теперь-то он уже знает: пока будут цвести посаженные им деревья, пока будет наливаться гроздьями выпестованный им виноградник, пока на земле будут жить его дети, его внуки и правнуки, до тех пор будет жить и он.
…Тихий ветер веет. Покой и мир заключают деда Ивана в объятия, нежат его, точно знают: он заслужил отдых всей своей честной жизнью.
Едва машина свернула с главной дороги на обочину и медленно приблизилась к Иванову двору, как больной открыл глаза. Жадно смотрел он вокруг, словно все хотел обнять взором.
Жена Олена прильнула к нему и погладила его рукой по щекам, по лбу, а сердце у нее болело все сильнее. Иван очень осунулся, похудел, лишь черные усики топорщились еще задорнее, будто именно в них таились его удаль и пренебрежение ко всяким хворям.
Волосы у Ивана были такие же черные, как раньше, и аккуратно зачесаны набок. И держался он в своей усадьбе с достоинством хозяина — несколько утомленно, но с присущей случаю торжественностью, даром что был измучен болями. Строго глянул на жену, заметив, что она готова дать волю отчаянию и пустить слезу. Олена хорошо знала этот взгляд, она тотчас взяла себя в руки.
— Да нет, нет!.. Ты только немного ослаб… Дома придешь в себя…
Ивана внесли в теплую хату и уложили на белую постель. С минуту он молча обводил взглядом комнату, затем смежил веки, и Олене на миг почудилось самое страшное, ее так и бросило в жар.
Она подала ему теплое молоко — горшочек стоял на краю плиты.
— Выпей, голубчик!.. И уснешь спокойно…
Он приник дрожащими губами к горшочку и раза три глотнул. Во рту распространился вкус горечи, и больше он не мог пить, хотя жена пыталась вливать ему молоко в рот ложкой.
Он отклонил голову, чтоб она не настаивала.
Знакомые запахи родного дома и чистого постельного белья, радость оттого, что опять видит в окне грушу и виноградный куст с длинными спутанными ветвями, опьянили его, и он уснул.
— Деда Ивана привезли домой помирать!
— У деда Ивана белая кровь!..
Волнами катились по селу эти вести. И не было среди людей равнодушных.
Одних это изумляло: не могли вспомнить, чтобы Иван когда-нибудь хворал или вообще жаловался на здоровье. Просто невозможно было себе представить, что придет время и дед Иван заболеет. Хотя, конечно, никто не сомневался, что у всего живого на земле есть свое начало и свой конец.
Другие совсем недавно видели Ивана в селе. Наверно, шел куда-то по мастерству: за спиной из рюкзака торчал маленький топор, которым он пользовался для набивания обручей, под мышкой нес завернутую в газету ножовку.
Каждая четвертая хата в селе крыта руками деда Ивана. Бывало, на улице еще народу-то, почитай, нет, а он уж топором постукивает, пилой позванивает, вымеряет что-то складным метром, гвозди вбивает.
Про все на свете забывал дед Иван, когда делал кровли в хатах и больших домах. Немало односельчан переняли у него плотничье мастерство. И все-таки, если человек хотел, чтобы крыша на его новой хате была красива и служила многие годы, он приглашал на работу только деда Ивана. И по всей округе, по десяткам сел шла слава о мастере.
Случалось, хозяин долго ждал, пока Иван управится с предыдущим подрядом и примется за его работу.
Идут люди к деду Ивану, идут к его хозяйке Олене… Много народу приходит.
— Что у вас, тезка, сильнее всего болит, что больше всего беспокоит? — присаживается подле хозяина старинный друг его Петричко. Наклоняется вперед, вытягивает правую руку ладонью вверх, словно хочет забрать немного боли, чтобы деду Ивану полегчало.
— Эх, да что говорить, брат Иван!.. — вздыхает больной. — Порой так жжет внутри, так печет, ну будто кто углей накидал да огонь развел…
— А во рту?
— А во рту горечь и сушь, вроде как горячим ветром высушило… — Точно из глубокой пропасти добывает Иван слова, речь его тянется с трудом, говорить больно.
— А бывает, чтоб хоть ненадолго отпустило? — Иван Петричко никак не может взять в толк, какая такая болезнь точит и поедом ест тезку.
Больной опускает руку, словно безжизненный камень, а не живой человеческий кулак повисает над полом. Затем дед Иван выпрямляет указательный палец и тычет им в землю.
— Там мне полегчает, там отпустит, брат Иван!..
И тут Петричко начинает понимать, какая тяжелая и опасная болезнь у его друга, и умолкает. Хотел было утешить больного: дескать, все мы, тезка, там будет. Но сообразил, что это не утешение, говорить сейчас такое не подобает, и замолчал, глядя на устремленный в землю палец Ивана.
Молчание это было хуже всяких слов. Петричко медленно провел ладонью по лбу. И, совладав с собой, спросил:
— Вставать можете?..
— Могу… Коли встану, а муха на меня сядет, на ногах не удержусь… — Дед Иван берется рукой за край кровати. Дерево приятно холодит ладонь, и дышать становится легче.
Входят еще друзья. Здороваются, кряхтят, покашливают — все в летах, все скорее могут пожаловаться на слабость, нежели похвастаться силой.
Дед Иван с грустью и благодарностью смотрит на своих побратимов, которые пришли навестить хворого, посидеть с ним, как издавна ведется среди добрых людей по неписаному закону и обычаю. А сказать по правде, хоть и горька она, эта правда, друзья, сваты и кумовья, близкие соседи потому так тщательно побрились, собираясь к деду Ивану, потому надели белые рубахи и облачились в лучшую свою одежду, что хотели попрощаться с ним, пока он жив. Знали, что, если Ивану случалось навещать тяжелобольного, он одевался