Она стояла, глядя в пол, и бормотала словно про себя:
– Она сказала, что пришлет мне денег. Она сказала, что присылает деньги сюда, а ты говоришь, что она ничего не присылает. Она сказала, что присылала сюда очень много денег. Она говорит, что они для меня. Что я могу брать их. А ты говоришь, что у нас совсем нет никаких денег.
– Ты об этом знаешь столько же, сколько я, – говорю я. – Ты видела, что случается с этими чеками.
– Да, – говорит она, глядя в пол. – Десять долларов, – говорит она. – Десять долларов.
– И можешь поблагодарить свою счастливую звезду, что их десять, а не меньше, – говорю я. – Вот, – говорю я. И положил перевод лицом вниз на конторку. И прижал ладонью. – Распишись на нем.
– Можно я посмотрю? – говорит она. – Я только хочу поглядеть. Что бы там ни стояло, я больше десяти долларов не попрошу. Можешь взять себе остальное. Я только посмотрю.
– Нет, после такого твоего поведения, – говорю я. – Тебе надо выучить одно: когда я говорю, чтобы ты что-то сделала, так делай. Распишись вот на этой строчке.
Она взяла ручку, но не стала расписываться, а только стояла, опустив голову, и ручка дергалась у нее в пальцах. Совсем как ее мать.
– Господи, – говорит она, – Господи.
– Да. – говорю я. – Вот этому тебе придется выучиться, хоть бы ты больше ничему выучиться не смогла. Распишись и убирайся отсюда.
Она расписалась.
– Где деньги? – говорит она. Я взял перевод, промакнул чернила и спрятал в карман. Потом дал ей десять долларов.
– А теперь иди в школу на дневные занятия, слышишь? – говорю я. Она не ответила. Смяла бумажку в кулаке, словно тряпку какую-нибудь, и вышла из магазина как раз, когда вошел Эрл. С ним вошел покупатель, и они остались в магазине. Я собрал, что требовалось, надел шляпу и прошел в магазин.
– Много было дела? – говорит Эрл.
– Не очень, – говорю я. Он посмотрел за дверь.
– Это твоя машина там? – говорит он. – Лучше не езди обедать домой. Перед началом представления опять, наверное, будет наплыв. Перекуси у Роджерса, а чек положи в ящик.
– Весьма обязан, – говорю я. – Но я пока еще умудряюсь сам себя кормить.
И ведь будет болтаться тут и следить за дверью, как ястреб, пока я снова в нее не войду. Ну что же, придется ему последить часок-другой: я и так делаю что могу. В прошлый раз я говорю: это последний, смотри не забудь сразу же раздобыть новые. Но где же тут вспомнить в этой карусели. И вот теперь этому проклятому цирку понадобилось устраивать представление как раз в тот день, когда мне придется весь город обегать, чтобы найти бланки чеков, не говоря уж обо всем прочем, что мне приходится делать, чтобы поддержать дом, а тут еще Эрл следит за дверью, как ястреб.
Я пошел в типографию и объяснил ему, что хочу подшутить над одним приятелем, но у него ничего не нашлось. Тогда он посоветовал мне посмотреть в старом оперном театре, где сложили бумаги и всякий хлам из старого Торгово-Земельного банка, когда он лопнул, а потому я еще покрутил по проулкам, чтобы Эрл меня не увидел, разыскал-таки старика Симмонса, взял у него ключ, пошел туда и стал рыться. Наконец я отыскал книжку какого-то сентлуисского банка. И уж конечно ей именно в этот раз вздумается рассмотреть его повнимательнее. Ну, обойдется и таким. У меня на это времени больше нет.
Я пошел назад в магазин.
– Забыл бумаги, которые мать хочет отослать в банк, – говорю я. Прошел к конторке и заполнил чек. Со всей этой спешкой, говорю я себе, хорошо еще, что она глазами стала слаба, с этой потаскушкой в доме, такая христиански терпеливая женщина, как мать. Я говорю, ты не хуже меня знаешь, что из нее вырастет, но, говорю, это твое дело, если ты из-за отца хочешь держать ее у себя в доме и растить. Тут она принимается плакать и говорит, что это ее собственная плоть и кровь, а я говорю: ладно, будь по-твоему. Я-то вы держу, если ты выдержишь.
Я привел письмо в порядок, заклеил его и вышел.
– Постарайся не задерживаться, если сможешь, – говорит Эрл.
– Ладно, – говорю я. И пошел на телеграф. Все умники, конечно, были там.
– Кто-нибудь из вас, ребята, уже нажил свой миллиончик? – говорю я.
– Где уж, когда на бирже такое делается, – говорит док.
– А что там? – говорю я. Я подошел и посмотрел. Он стоял на три пункта ниже, чем при открытии. – Неужто вы, ребята, допустите, чтобы такой пустяк, рыночный курс хлопка, взял над вами верх? – говорю я. – Я ж думал, вы такие умники, что вам все нипочем.
– Умники, прах его побери, – говорит док. – К двенадцати часам он упал на двенадцать пунктов. Я погорел начисто.
– На двенадцать пунктов? – говорю я. – Какого же черта меня никто не известил? Почему вы меня не известили? – говорю я телеграфисту.
– Я принимаю, когда передают, – говорит он. – И подпольной маклерской конторы не держу.
– Тоже умник выискался, а? – говорю я. – Сколько моих денег перебрали, что могли бы, кажется, позвонить мне. Или, может, ваша поганая компания стакнулась с погаными нью-йоркскими акулами?
Он ничего не сказал. И сделал вид, что очень занят.
– Много вы себе позволять стали, – говорю я. – Оглянуться не успеете, как придется вам добывать хлеб работой.
– Что это с вами? – говорит док. – У вас ведь еще в запасе три пункта.
– Да, – говорю я. – Если б я продавал. Но об этом, если не ошибаюсь, разговора не было. А вы, ребята, все погорели?
– Я дважды обжегся, – говорит док. – И переиграл в самую последнюю минуту.
– Ну, – говорит А. О. Сноупс, – я же его собираю, так будет только справедливо, если и он с меня иной раз что-нибудь соберет.
Я ушел, а они остались продавать и покупать между собой по пяти центов пункт. Я высмотрел черномазого и послал его за моей машиной, а сам стоял на углу и ждал. Как Эрл осматривает улицу из конца в конец, одним глазом поглядывая на часы, я не видел, потому что с этого места двери не видно. Примерно так через неделю он вернулся с машиной.
– Где ты пропадал? – говорю я. – Ездил форсил перед девками?
– Я приехал сразу, как мог, – говорит он. – Из-за этих фургонов мне всю площадь объезжать пришлось.
Мне еще не встречался черномазый, у которого не было бы непробиваемого алиби, что бы он там ни натворил. Но пусти его одного с машиной, и он обязательно начнет форсить. Я сел и поехал кругом площади. И увидел-таки Эрла по ту ее сторону.
Я прошел прямо на кухню и сказал Дилси, чтобы она поторопилась с обедом.
– Квентин еще не вернулась, – говорит она.
– Ну и что? – говорю я. – Ты мне еще скажи, что Ластер не готов кушать. Квентин знает, когда в этом доме обедают. Поторопись, слышишь.
Мать была у себя в комнате. Я отдал ей письмо. Она вскрыла его, вынула чек и сидит, держит его в руке. Я пошел, принес ей из угла совок и дал спичку.
Она взяла спичку, но не стала ее зажигать. Она сидела и смотрела на чек. Говорил же я, что так и будет.
– Мне очень неприятно делать это, – говорит она. – Увеличивать твое бремя, добавляя Квентин…
– Как-нибудь проживем, – говорю я. – Кончай с этим поскорее.
Но она все сидела и держала чек.
– Он на другой банк, – говорит она. – Прежние были на банк в Индианаполисе.
– Да, – говорю я. – Женщинам и это разрешается.
– Что разрешается? – говорит она.
– Держать деньги в двух разных банках, – говорю я.
– А, – говорит она. И некоторое время глядела на чек. – Я рада узнать, что она так… что у нее так много… Господь видит, что я поступаю как должно, – говорит она.
– Давай, – говорю я. – Не тяни. Кончай это развлечение.
– Развлечение? – говорит она. – Когда я думаю…
– Я думал, ты сжигаешь по двести долларов в месяц для развлечения, – говорю я. – Ну, давай же. Хочешь, я зажгу спичку?
– Я могла бы перебороть себя и принять их, – говорит она. – Ради моих детей. У меня нет гордости.
– Ты ж никогда не будешь спокойна, – говорю я. – Ты же знаешь, что не будешь, – говорю я. – Один раз ты решила, так пусть так и остается. Мы и без этого проживем.
– Я во всем полагаюсь на тебя, – говорит она. – Но иногда я начинаю опасаться, не лишаю ли я вас того, что по праву принадлежит вам. Возможно, я понесу за это кару. Если хочешь, я растопчу мою гордость и приму их.
– Какой толк начинать теперь, когда ты уничтожала их пятнадцать лет подряд? – говорю я. – Если ты и дальше будешь так делать, то ничего не потеряешь, но если ты начнешь их брать теперь, выйдет, что ты потеряла пятьдесят тысяч долларов. Жили ж мы до сих пор, верно? – говорю я. – Я что-то пока не видел тебя в богадельне.
– Да, – говорит она. – Мы, Бэскомы, ни от кого милостыни не принимаем. И уж во всяком случае, не от падшей женщины.
Она чиркнула спичкой, подожгла чек и положила его в совок, а потом конверт, и смотрела, как они горят.
– Ты не знаешь, что это такое, – говорит она. – Благодарение Богу, ты никогда не узнаешь, что чувствует мать.
– В мире есть много женщин не лучше нее, – говорю я.
– Но они не мои дочери, – говорит она. – Дело не во мне, – говорит она. – Я бы с радостью приняла ее обратно со всеми ее грехами, ведь она моя плоть и кровь. Это ради Квентин.