«Дорогая Ванда, сегодня он опять приедет и очень некстати, потому что у меня уборка. Господи, прямо зло берет. Прошу тебя: приходи, без тебя ничего не получится. Стина тоже будет. Часов в восемь, но не позже, остаюсь
твоя любящая подруга
Паулина Питтельков, урожд. Ребайн».
Ванда сунула письмо за корсет, отрезала для Ольги большой кусок кекса, испеченного по старинному немецкому рецепту и хранившегося в фаянсовой миске с крышкой, и сказала:
– А теперь ступай. Передай мамочке привет и скажи, что я приду ровно в восемь. Потому что мы, кто служит в театре, народ пунктуальный. А когда придешь в другой раз, Оленька, можешь зайти со двора и подняться по маленькой лестнице на три ступени, всего на три, и не нужно тащиться через весь коридор, и никакая мамзель Флора не наорет на тебя и не прогонит. Слышишь?
И добавила как бы про себя:
– Ох, уж эта мне Флора; образование низшее, а самомнение выше крыши. Не понимаю я таких людей.
Ольга обещала все передать и вышла из дома, унося свою добычу. Едва оказавшись на улице, она еще раз оглянулась, откусила внушительный кусок трофея и причмокнула от удовольствия. Но черная неблагодарность уже поселилась в ее душе, и хотя кекс был очень вкусный, она пробормотала про себя: «В общем-то он не настоящий… Без изюма… А я больше люблю с изюмом».
Когда Ольга, выполнив все поручения (в том числе, разумеется, и покупку леденцов в лавочке Марцана на углу), вернулась домой, она обнаружила, что здесь все переменилось, и тетя Стина занята тем, что просовывает сквозь латунный зажим красный шерстяной шнур тюлевых гардин. Повсюду навели чистоту и порядок (не успели прибраться только в соседней комнатушке), и единственным нарушением порядка можно было считать только что доставленную корзину с винными бутылками и омаровый соус, временно оставленный на стоявшем рядом стуле.
Ольга доложила, что Ванда придет, каковое сообщение было воспринято фрау Питтельков с явной радостью. «Без Ванды все только наполовину. Вот я бы ни в жизнь не смогла каждый божий день выставляться напоказ и играть принцесс; но, видно, правду говорят, что в театре все малость со сдвигом, зато шикарные, и язык у них подвешен. Где оно у них сидит, не знаю, тем более у Ванды. Ванда из нас всегда была самая ленивая, и уж точно не самая умная, и отвечала по подсказке, и не будь учителя Кулике, с которым она… ну да ладно. Ей пальца в рот не клади, она вообще продувная бабенка, даром что толстушка. Но добрая душа, не завистница и не скупердяйка».
Вдова произносила эту речь, лишь наполовину обращенную к Стине, стоя на тахте и поправляя три косо висевшие картины. Закончив дело, она сошла с тахты и вернулась к двери, дабы еще раз обозреть результат своих усилий и убедиться, что все приведено в полный порядок. Для нее было истинно душевной потребностью получать похвалы за свою врожденную экономность и любовь к порядку, и если она и прежде удостаивалась поощрения, то уж сегодня могла с полным правом претендовать на заслуженные лавры безупречной хозяйки. Все, что можно было сделать с имевшимся в ее распоряжении материалом, было сделано, и с первого взгляда было видно, каким несуразным образом расположились в интерьере несовместимые предметы обстановки. Буфет, тахта и пианино, занимавшие место вдоль продольной стены, не прерываемой ни одной дверью, могли бы стоять и в комнате «тайного советника». И только три упомянутые выше картины, которые так старательно подравнивала фрау Питтельков, сильно нарушали достигнутую, в общем-то, целостность ансамбля. Две из них – «Утиная охота» и «Часовня Телля» – представляли собой не что иное, как плохо раскрашенные литографии самоновейшей даты, а между ними висел огромный, потемневший от времени портрет маслом, написанный минимум сотню лет назад. На полотне был запечатлен некий польский или литовский епископ, и Зарастро клялся и божился, что жгучая брюнетка фрау Питтельков происходит от этого епископа по самой прямой линии. Противоречия такого рода обнаруживались во всей меблировке, казалось, обитатели квартиры, скорее, стремились к ним, чем пытались избежать. У одной из пилястр раскинулось роскошное трюмо с двумя украшениями в виде золотых сфинксов, а на книжном шкафу красовались две жалкие гипсовые фигурки, поляк и полька в национальных нарядах, кокетливо собравшиеся танцевать. Но самое интересное находилось как раз в вышеупомянутом книжном шкафу. Четыре его средние полки были пусты, зато на самой верхней стояли «История Англии» Хьюма[175] в роскошном кожаном переплете и восемнадцать томов Oeuvres posthumes de Frederic le Grand[176]. А внизу, как бы назло им, двумя аккуратными стопками были сложены выпуски берлинского журнальчика «Один пфенниг»[177]. Все добро: мебель и безделушки, искусство и наука были куплены однажды утром у старьевщика на Мауэрштрассе и доставлены на Инвалидную улицу посредством тачки, которой пришлось съездить за ними несколько раз. На покупке роскошных французских и английских томов настоял тот, на чьи средства все это было приобретено. В своей насмешливо благоговейной манере он любил повторять: «Пусть узнает весь свет, какова Паулина Питтельков».
Таковы были сокровища, подвергнутые теперь последнему строгому осмотру, и когда, наконец, была ощупана и поправлена даже бахрома брюссельского ковра, лежавшего на тахте, фрау Питтельков объявила:
– Вот так-то, Стина, а теперь давай сварим себе кофейку, то есть, настоящего. А Ольга принесет нам кое-чего для души. Хочешь с посыпкой или просто с сахаром и корицей?
– Ах, Паулина, ты же знаешь…
– Ну, тогда с посыпкой…Ольга!
Так как дверь в заднюю комнатку была открыта, Ольга изображала там нежную заботу о «братике» и слышала каждое слово. Теперь она, как одержимая, бросилась на зов матери, готовая слушать и смотреть в оба.
– Вот деньги, Ольга. А теперь ступай. Но бери у Кацфусса, не у Захова. Сама не ешь. Ни крошки.
Ольга исчезла из комнаты и мгновенно съехала вниз по гладким лестничным перилам.
– А теперь, Стина, – продолжала фрау Питтельков, – пора уже, кажется, наводить красоту. Только не надевай, ради Бога, свою зеленую кацавейку. Ты знаешь, он ее терпеть не может. И пока все идет как идет, нужно делать, как он желает. К тому же он приведет с собой этого прощелыгу барона. Знаю я их, им подавай все подряд, а когда подавать больше нечего, они желают хотя бы полюбоваться и строят глазки. Ванда тоже это знает. Вот увидишь, она снова явится в черном бархатном платье, а спереди роза. Со смеху помрешь.
И в самом деле, Ванда явилась в черном бархате и выглядела очень внушительно. Ее лицо не отличалось броской красотой, но что касается «стати», тут она намного превосходила свою школьную подругу. Та и сама это признавала: «Супротив Елизаветы я статью не вышла». (Последний раз она видела Ванду в «Марии Стюарт»[178] в роли королевы Елизаветы и чуть ли не против воли пришла в восторг).
– Ах, Ванда, – приветствовала она подругу, – хорошо, что ты пришла. Как всегда вовремя.
– Да, дорогая Паулина, мы, театральные, вымуштрованы, как солдаты. Как говорится: «Вперед, солдат, вперед! Пусть даже смерть нас ждет!»
Фрау Питтельков от души рассмеялась, что, однако же, не помешало ей с определенной торжественностью препроводить Ванду к тахте и усадить справа. Стине, которая по желанию сестры надела свое павлинье платье в горошек и выглядела очень хорошо, было предложено занять место рядом с Вандой, но она своевольно уселась в кресло напротив актрисы. Между ними стоял огромный букет, срезанный утром в саду Дома инвалидов, специально для этого торжественного вечера: двенадцать роз, а между ними высокие огненные лилии. Ванда хотела их понюхать, наклонилась слишком низко, и под носом у нее появилась желтая полоска, что необычайно позабавило Паулину. Она даже позвала Ольгу: «Глянь, Ольга, глянь, какие у тети Ванды усы! Нет, вы только гляньте, дети! Небось, у молодого-то графа вообще никаких нет!»
В этот момент раздался звонок, и фрау Питтельков собственной персоной направилась к двери встречать гостей. Стина последовала за ней, потому что не хотела оставаться сидеть, изображая великосветскую даму. Ванда, напротив, полностью осознавая свою значительность и свой долг перед искусством, не двинулась с места. И только когда гости вошли, она поднялась со своего трона и легким кивком ответила на приветствия двух пожилых господ. Юного графа она удостоила придворным реверансом.
– Позвольте познакомить вас, господа, – любезно произнес Зарастро, придав лицу серьезное выражение. – Мой племянник Вальдемар (тот поклонился) – фрау Паулина Питтельков, урожденная Ребайн, мадемуазель Эрнестина Ребайн, мадемуазель Ванда Грюцмахер. Наш друг Папагено в представлении не нуждается, он имеет удовольствие знать всех присутствующих.
То, как три дамы восприняли это представление, ясно говорило о различии в их характерах. Ванда нашла церемонию вполне в порядке вещей, Паулина пробурчала что-то о глупостях и кривляньи, и только Стина ощутила всю оскорбительность комедии и покраснела.