Стина некоторое время глядела на сестру, все еще занятую зеркалом, потом встала, прикрыла рукой ее глаза и сказала:
– Ну, хватит с тебя, Паулина. Ты же успела узнать, как выглядит Инвалидная улица.
– Ты права, девочка. Но так уж устроен человек: его всегда занимают разные глупости; и когда я смотрю в зеркало и вижу в нем людей и лошадей, то всегда думаю, что они не такие как в жизни. Они и есть немного другие. Я нахожу, что зеркало уменьшает, а уменьшать – это все равно что приукрашать. Но тебе не нужно становиться меньше, Стина, можешь оставаться такой, какова ты есть. Да, в самом деле. Однако, зачем я пришла… Господи, ни часа не дают нам прожить спокойно.
– В чем дело?
– Он сегодня опять приедет.
– Ну, Паулина, это не беда. Подумай только, он обо всем заботится. И он добрый, и вовсе не вредный.
– Ну, хорошо, коли так. И он привезет с собой старого барона и еще кое-кого.
– Еще кого-то? Кого же?
– Читай.
И она протянула Стине только что полученное письмо. «Мой дорогой черный бесенок, – прочла Стина вполголоса. – Я сегодня приеду, но не один: со мной будут Папагено и мой племянник, конечно, он еще молодой и немного бледный. Но „пусть он бледный, что с того, любят женщины его“. Пришлю вино и полную салатницу. А обо всем прочем позаботься ты. Ничего особенного, ничего роскошного, просто, как всегда. Твой Зарастро».
– Кто этот племянник?
– Не знаю. Всех племянников не упомнишь. Думаешь, меня заботит его родовое дерево? О Господи! Представляю, как оно может выглядеть. Ох, уж мне эти родовые деревья.
– Не вздумай сказать это ему.
– Ох, он и не такое слышит. Или ты считаешь, что ради комнаты в бельэтаже с пианино и ковром и ради письменного стола, который вечно шатается, потому что ножки у него хлипкие, я залеплю себе рот пластырем? Или ради бледного племянника? Представляю, какая у него физиономия.
Она состроила унылую гримасу и двумя пальцами, большим и указательным, вдавила щеки.
Стина рассмеялась.
– Да, ты, кажется, попала в точку. И вообще, я считаю, что приводить с собой молодого человека неуместно и неблаговоспитанно. Дядя – это же всегда человек, который должен внушать уважение. Сам он может делать, что угодно; но брать с собой такого молодого человека… не знаю, Паулина. А ты так не считаешь?
– Еще как считаю. Но, девочка моя, если мы с тобой начнем об этом рассуждать, то не закончим никогда. А суть в том, что все они ни на что не годны. И это прекрасно, и хорошо, по крайней мере, для нашей сестры (ты – другое дело), для тех, кто завяз по уши и не знает, как жить. А ведь, в конце концов, жить на что-то надо.
– Работать.
– О, Господи, работа. Молода ты, Стина. Конечно, работа – дело хорошее, и если я засучу рукава, это очень даже пойдет мне на пользу. Но ты же знаешь, в любой момент можно заболеть и остаться без гроша, а Ольге нужно ходить в школу. И где тогда взять денег? Ах, это долгая история, Стина. Ну, ты придешь? Часиков этак в восемь или чуть пораньше.
Пока фрау Питтельков сидела у Стины, заручаясь ее помощью на вечер, Ольга шагала по Инвалидной улице, чтобы передать записку и потом на обратном пути заказать торт в кондитерской Бользани. Хоть ей и велено было поторопиться, она и не думала спешить, радуясь возможности целый час провести без материнского контроля и утешая себя тем, что «до вечера еще далеко». Она подолгу останавливалась у всех лавок, но дольше всего перед витриной одного модного магазина, где среди прочего пестрого богатства ее соблазняли красный шарф с золотой бахромой и касторовая шляпа[174] с пером цапли. Разумеется, желания ее было неосуществимы, но почему не помечтать, если ближайшее будущее рисовалось, при всех обстоятельствах, благоприятным. Ведь говорила же тетя Стина, что у Ванды почти всегда есть в запасе песочный торт, в шкафу иногда хранятся даже шоколадные печенья, а если ни того, ни другого не найдется, то на худой конец остаются ячменные леденцы.
Предаваясь подобным размышлениям, Ольга дошла до Шоссейной улицы, где, как обычно в этой изобилующей кладбищами местности, проход загородила пышная похоронная процессия. Ольга отнюдь не собиралась обходить препятствие, совсем напротив, она желала любоваться им как можно дольше, и потому, ради лучшего обзора, встала на каменное крыльцо, сооруженное перед какой-то керосиновой лавкой. Катафалк с гробом уже проехал, так что Ольге был виден только посеребренный крест, плывущий над морем черных шляп. Экипажи в процессии отсутствовали (так ей, по крайней мере, казалось), но зато за гробом следовали ремесленники разных цехов со знаменами и музыкой. Траурный марш плотников, исполняемый в первых рядах, разносился по всей длине процессии, а в середине уже звучал второй, а от Ораниенбургских ворот доносился третий траурный марш, так что Ольга не знала, что ей слушать и какому духовому оркестру отдать предпочтение. Рядом с похоронной процессией проталкивалась вперед и толпа зевак, оставляя свободным лишь узкий проход, а конные полицейские гарцевали от хвоста к голове процессии и обратно. «Интересно, кто помер», – подумала Ольга, в чьем сердце зародилось смутное чувство зависти к столь роскошным похоронам. Но, прислушиваясь к разговорам зевак, теснившихся вместе с ней на каменном крыльце, она так и не смогла понять, кто был покойник. Один уверял, что это старый каменщик, другой – что это богатый старшина цеха плотников, а покрытая коричневой пылью женщина, которую процессия явно вынудила прервать разгрузку торфа, утверждала, что это ни больше ни меньше как сам министр каменщиков и плотников.
– Глупости, – перебил ее живущий поблизости трактирщик, – не бывает такого министра. Но торфяная женщина не дала сбить себя с толку:
– Почему же не бывает? С какой стати?
И они снова заспорили. Наконец, процессия удалилась, а Ольга перешла через улицу и, пройдя сотню шагов, свернула на Тикштрассе.
Дом 27А был третьим от угла: пять окон по фасаду, четыре этажа и маленькая мансарда. Медник, хозяин дома, переоборудовал двор в полуоткрытую мастерскую, где он теперь целыми днями стучал по пивным котлам, иногда высотой в два человеческих роста, и под этот стук и грохот Ванда учила наизусть свои роли. Шум ей не мешал, больше того, ей нравилось жить у медника, а подмастерье медника, который часами колотил по верхнему ободу котла, изнемогая от платонической любви (единственной, которую Ванда позволяла таким маленьким людям), каждый раз называл ее добрым другом, как и многие другие знаменитости.
И она по праву гордилась этим званием. Она же была любимицей театра, имевшего счастье обладать ею, и любимица не только публики, но и директора. Директор же, не говоря о личном пристрастии, превыше всего ценил в ней покладистость, так как она ни на что не претендовала (за исключением жалованья) и играла все, что подворачивалось. «Всегда на помощь бросайся смело» было одним из ее девизов. Она вообще считала, что нужно жить и давать жить другим, с некоторой долей снисходительности выполняла деликатные поручения и пользовалась оборотами речи, заимствованными из сокровищницы старинного берлинского остроумия, вполне выражавшими ее отношение к «идеалу». Она, как говорится, предпочитала «хорошее содержание плохому обращению». Когда за ужином с овдовевшими буржуа (к этому сословию она относилась с особой симпатией) ей вручали меню, она обнаруживала серьезность, очень ее украшавшую и всегда весьма действенную, выбирала самые лучшие и дорогие блюда и каждый раз торжественно присовокупляла: «За это жизнь отдам».
Вот какова была Ванда Грюцмахер, Тикштрассе, 27А.
Ольга, которой еще никогда не приходилось являться с поручениями к актрисам, сначала позвонила с парадного входа Шлихтингам, и полусонная мадемуазель Флора Шлихтинг отворила дверь.
– Мадемуазель Ванда дома?
– Дома, дома; думаю, она спит. Хочешь что-то передать?
– Да. Но мне велено передать ей самой.
– Да что там… давай сюда.
И Флора попыталась выхватить письмо, но Ольга отдернула руку.
– Нет, нельзя…
– Ну, тогда приходи завтра.
Ванда, хоть и жила не прямо за стеной, видимо, все же услышала часть разговора, потому что прежде, чем дверь успела захлопнуться, она появилась в прихожей Шлихтингов, словно выросла из-под земли.
– Господи, Оленька, – сказала она. – Что ты принесла, девочка? Мама не заболела?
Вместо ответа Ольга протянула ей письмо.
– Ах, письмо. Ну, зайди ко мне, я его прочту. Здесь тьма кромешная, даром, что живу у стекольщика.
При этом она взяла девочку за руку и через всю квартиру Шлихтингов, где с каждым шагом становилось все темнее, повлекла за собой в заднюю комнату. Здесь она расхохоталась при виде странной заклейки из марок, которую смастерила ее приятельница Паулина, затем вытащила из своей толстой черной косы заколку, вскрыла заклеенное место и с явной радостью прочла:
«Дорогая Ванда, сегодня он опять приедет и очень некстати, потому что у меня уборка. Господи, прямо зло берет. Прошу тебя: приходи, без тебя ничего не получится. Стина тоже будет. Часов в восемь, но не позже, остаюсь