Мысль эта, должно быть, прочно укоренилась у меня в сознании, потому что той же осенью, когда я пошел на "Янки-стейдиум" смотреть борьбу тяжеловесов, в человеке, который обходил зрителей с биноклями на подносе, мне почудился Боб Биер. Я громко окликнул его по имени: оказалось, что это не он. Однако сходство было так разительно, что меня не покидало чувство, что я видел именно его. Как бы то ни было, благодаря моей ошибке мне открылась во всей резкости возможная амплитуда колебаний общественного и экономического положения этой семьи.
Я хотел бы закончить мой рассказ описанием ночной встречи с Альфредой на углу Сорок шестой улицы: падал снег, я вышел из театра и увидел ее торгующей карандашами на тротуаре, потом последовал за ней в подвальчик в Вест-Энде, где на нищенской койке умирал Боб... Подобная концовка, впрочем, всего лишь изобличила бы скудость моего воображения.
Я говорил, что Биеры принадлежат к разряду людей, которых постоянно встречаешь на вокзалах и вечеринках. Но я позабыл о пляжах. Ведь это была в высшей степени водоплавающая чета! В летние месяцы, как известно, все северо-восточное побережье, начиная от Лонг-Айленда и до самого штата Мэн с островами, превращается как бы в гигантскую расчетную палату, куда все стекаются с чеками, вырученными от дневных трудов. Сидишь на песке, прислушиваясь к тому, как Атлантика ворочает свою тяжелую мебель, а в волнах ее густо, как изюм в кексе, возникают фигуры из прошлого. Вот начинает круглиться волна, вскипает и разбивается, и из недр ее выходят Консуэло Рузвельт, мистер и миссис Дандас Вандербильт с их потомством от разных браков. А вот справа кавалерийским эскадроном выскакивает другая волна и выносит к берегу на резиновом надувном плоту Летропа Мейси со второй женой Эмерсона Крейна; волна разворачивается, и из нее высвобождается сам епископ Питтсбургский. И, наконец, прямо у ног шумно, как крышка сундука, хлопает еще одна волна, и из нее возникают Биеры.
Какая приятная встреча! Нет, какая удивительно приятная встреча!
* * *
Итак, декорацией их последнего появления - последнего, во всяком случае, в нашем рассказе - будут служить море и лето. Мы в маленьком городишке, где-нибудь, скажем, в штате Мэн, и задумали покататься всей семьей на парусной лодке, причалить к какому-нибудь острову и устроить там пикник. В гостинице нам объясняют, как пройти к лодочной станции, мы заворачиваем бутерброды и, следуя указаниям, попадаем на пристань. Там разыскиваем и находим старика лодочника, оставляем ему залог, подписываем какую-то мятую бумажку и между прочим отмечаем, что старик уже в десять часов утра безнадежно пьян. Он подвозит нас на шлюпке к причалу, и только простившись с ним, мы убеждаемся, что лодка, которую он нам подсунул, совершенно непригодна для мореплавания. Кричим ему вслед, но поздно: он уже гребет к берегу и не слышит.
Доски, постланные на дно, плавают в воде, руль погнут, один из винтов, которыми он прикрепляется к корме, вконец заржавел и не держит, блоки поломаны, а когда, выкачав воду, мы пытаемся натянуть парус, обнаруживается, что он местами истлел, а местами просто порван. Наконец подстегиваемые нетерпением наших детей, мы кое-как разворачиваемся по ветру и пристаем к острову, где поедаем наши бутерброды. Затем начинается обратный путь. Ветер к этому времени окреп - настоящий зюйд-вест! Не успели мы отчалить, как с треском рвется левый штаг и обрывок стального троса обвивается вокруг мачты. Мы спускаем парус и связываем концы канатом. Но тут оказывается, что уже начался отлив и мы несемся в открытое море. Минут десять мы плывем, радуясь тому, как ловко нам удалось подремонтировать левый штаг, после чего отказывает правый. Это уже катастрофа. Вспоминаем старика лодочника - единственного человека во всем мире, который хранит в своей пьяной башке хотя бы приблизительное представление о нашем местопребывании. Поднимаем со дна лодки доски и пытаемся грести ими к берегу, но где нам справиться с отливом! Кто нас спасет, кто нас вызволит? Кто? Ну конечно же, Биеры, Боб и Альфреда!
Вот в наступающих сумерках на горизонте появился их катерок: вокруг капитанского мостика скамейки, в кают-компании лампы с абажурами и розы в круглых вазочках; за штурвалом матрос. А сам Боб кидает нам с палубы канат. Это уже не просто неожиданная встреча с друзьями - это чудесное избавление. Матрос пересаживается в парусник, а мы - не прошло и десяти минут, как нас вырвали из пасти смерти! - а мы уже сидим на мостике и потягиваем мартини. Они отвезут нас к себе, наши спасители. И мы будем у них ночевать. Казалось бы, фон, вся обстановка встречи не так уж сильно отличаются от всех прошлых встреч, но соотношение сил совершенно новое. Ведь Биеры везут нас в свой собственный дом, на своем собственном катере! Мы в изумлении, мы раскрыли рты, и Боб любезно соглашается поведать нам историю своего взлета. Говорит он тихим голосом, почти бормочет, словно все, что он произносит, должно восприниматься как придаточное предложение, взятое в скобки.
- Мы взяли большую часть денег тетушки Маргарет, - рассказывает он, весь капитал тетушки Лоры, добавили туда мелочь, что досталась нам от дядюшки Ральфа, вложили все это в акции, и, понимаете, в какие-нибудь два года наш капитал утроился! Я выкупил все, что потерял папа, во всяком случае, все, что хотел. Вон там стоит моя шхунка. Дом мы купили, разумеется, новый. Вон наши окна! Видите свет?
Сумерки и океан, такие грозные, когда мы на них взирали из своей лодчонки, теперь со спокойной ласковостью раскрывают нам свои объятия. Мы откидываемся на спинки кресел и наслаждаемся обществом Биеров, ибо они в самом деле очаровательны, они всегда были очаровательны, а теперь еще оказывается, что они мудры - ведь как это мудро было с их стороны знать, что лето возвратится!
MARITO IN CITTA
Несколько лет назад в Италии большой популярностью пользовалась песенка под названием "Marito in citta". Ее мелодия, простенькая, как мотив уличного романса, легко усваивалась. Она начиналась словами: "Marito in citta, la moglie се nе va, marito poverino, solo in cittadina"*, и дальше в ней повествовалось, в традиционном водевильном тоне, об участи человека, оказавшегося в одиночестве, словно быть одному - все равно что запутаться в рыболовной снасти, - ситуация комичная уже сама по себе. Мистер Эстабрук слышал эту песенку во время своей поездки с женой по Европе (четырнадцать дней - десять городов), и по какому-то странному капризу памяти клетки его мозга сохранили точный отпечаток ее слов и мелодии. Несмотря на то, что вся концепция этой песни шла вразрез с его представлениями о перспективах, которые открываются перед человеком, когда он оказывается наедине с собой, он почему-то не мог ее забыть.
* "Муж в городе, она не может вернуться, бедный муж - один в городе..." (ит.)
Сцена прощания с женой и четырьмя детьми, отправляющимися на отдых в горы, была исполнена пафоса и торжественности, как посвящение в сан. Но было в этой сценке и обманчивое простодушие картинки с обложки старинного иллюстрированного журнала. Представить себе ее легче легкого: летнее утро, автомобиль, груженный всем необходимым для путешествия, разменная монета, приготовленная для пошлинных сборов на мостах и автострадах, оброненное кем-то глубокомысленное замечание по поводу наступления летних дней - "еще одно кольцо на древесине нашей планеты". Мистер Эстабрук крепко пожал руки сыновьям, поцеловал жену и дочерей и, провожая глазами отъезжающую машину, почувствовал, что минута, которую он переживает, полна таинственного значения и что если бы ему было дано проникнуть в сокровенный смысл бытия, то именно теперь, в эту минуту, этот смысл и должен был раскрыться перед ним как откровение. Он знал, что сейчас отовсюду, из разных городов света, из Рима, из Парижа, из Нью-Йорка и Лондона, женщины отправляются в горы или к морю со своими детьми. День был будний, и, заперев на кухне Скемпера дворового пса, некогда подобранного детьми и горячо ими любимого, он сел в машину и поехал на станцию, напевая под нос: "Marito in citta, la moglie се nе va" и так далее, и так далее.
Дальнейший ход событий нетрудно предсказать. Реальность, разумеется, не перехлестнет через границы комичного, намеченные уличной песенкой. Впрочем, намерения мистера Эстабрука были серьезны, искренни и достойны всяческого уважения. Он был знаком с обширной и несколько дидактической литературой, посвященной одиночеству, и те немногие недели, что были ему отпущены на общение с самим собой, собирался использовать как следует. Можно прочистить телескоп и заняться наблюдениями над звездным небом. Читать. Поучить двухголосные вариации Баха. Быть может, - подобно экспатриантам, утверждающим, что ясность и даже сама боль отчуждения помогает им достигнуть высоких ступеней самопознания, - быть может, он познает себя? Он будет наблюдать обычаи перелетных птиц, рост растений, характер облаков в небе. В его воображении рисовался отчетливый образ человека с восприятием, обостренным одиночеством. В первый же вечер, вернувшись домой, он обнаружил, что Скемпер выбрался из кухни и разлегся в гостиной на диване, покрыв его грязью и ворсинками шерсти. Мистер Эстабрук отчитал Скемпера и поставил диванные подушки на ребро. Затем ему предстояло решить проблему, которая во всей разнообразной литературе, посвященной одиночеству, не затрагивается даже вскользь, - проблему удовлетворения самой элементарной из человеческих потребностей. Несмотря на его высокие устремления, нотка фарса дала о себе знать: О, marito in citta! Вообразить себя в чистых отутюженных брюках, устанавливающим в сумерках телескоп, не составляло для него труда, но представить себе, кто накормит эту исполненную достоинства личность, он не был в состоянии.