Когда мы оба шли среди удлиняющихся теней в час молитвы на закате вверх к куполообразной пещере, я вдруг услышал, к своему удивлению, голос Шебы:
— Мой господин, мой супруг, это так надо?
— Милая Шеба, мы проделали путь на грани смерти, чтоб добраться сюда.
— Значит, так оно и есть, но, возможно, сам наш путь, его тяготы и то, что мы выжили, было необходимо моему господину, чтобы очистить свою жизнь и восстановить свою страну.
— Если бы это было так, то пошел бы дождь.
— Дождь в Балаке был бы пустым звуком по камню, — может, там, за горизонтом на юге, где саванна ждет, когда снова станет зеленой, дождь и идет.
— Когда в Куше пойдет дождь, моя кровь это почувствует.
— Моя кровь тоже говорит. Она мне говорит, что надо бояться.
— Чего может моя Шеба бояться? Ее президент — с ней, за нами все время следует «мерседес» с Мтесой и Опуку, вооруженными пулеметами.
— Моему президенту, — сказала девчонка, снова уже причесанная и в сверкающем ожерелье, но шагавшая не упруго, как всегда, а прихрамывая на подгибающихся, с трудом передвигающихся ногах, — по-моему, нечего бояться. Он не любит свою жизнь, а такие люди как зачарованные проходят невредимо через все происшествия, которые они устраивают другим. А вот я — я еще и двадцати лет не прожила, и я женщина, и живу я землей, и хотя я полила своей кровью землю, она еще не дала мне ребенка, и покой я знаю, только когда жую орехи колы и кат и слушаю музыку, которая немного снимает с души печаль.
— Мне жаль, что ты печалишься. Тысяча девушек в Истиклале возликовали бы от оказанной тебе чести.
— Эта честь пока что пустая, но я пользуюсь ею. Мой господин для меня как прикосновение Аллаха. Даже когда язык у меня так распух, что я боялась задохнуться, я и тогда обожала его. Но здесь, среди этих чужих людей, у входа в это искусственное чудо, мы вступаем в область, где совершаются тяжкие проступки. Я б хотела снова очутиться на улицах Хуррийя, раскапывать слухи и ни о чем не думать.
— Ты чувствуешь, что это западня. Но у меня нет выбора: я должен туда войти. Я — ключ, который должен набраться смелости и застрять в замке.
— Прости меня, но я боюсь не за тебя, а за себя. Этот набег туарегов — я не настолько одурела, чтобы не подумать, не за мной ли они приезжали. А те туареги, которые дали нам воды, — я чувствовала, что они хотели меня. Наш караван-баши говорил, что у йеменцев не хватает рабов. А я кое-чего стою, иначе мой господин не забрал бы меня с улиц.
Я обнял ее, и она горестно слегка пожала плечами.
— Какой глупенькой и самоуверенной стала моя маленькая королева! Думает только о себе! А что до йеменцев, то они нынче держат рабов в маленьких домиках с кондиционерами, кухоньками, колокольчиками на дверях и с общей комнатой, где играют в метанье дротиков!
Хотя я и старался шуткой рассеять ее страх, ее новое самовыражение — ее попытка стать самостоятельным индивидом, со своими страхами и своей системой защиты — сексуально возбудило меня, поэтому ночью мой член, затвердевший как у подростка, вошел в слегка сопротивлявшуюся тьму женщины, встревоженной и осязаемо испуганной. Я почувствовал, что не зря выбросил семя, когда ее бедра приподнялись на слишком мягкой, антисептической гостиничной постели, чтобы я мог пройти глубже, и она, откатившись, тут же заснула. А я еще целый час гладил плечи Шебы, ее острые лопатки и ее умиротворенные ягодицы, как бы подкрепляя нежностью мою мольбу к ее телу. Ничто из последующих событий так долго не мучило меня, как то, что я так и не узнал, не обманул ли меня инстинкт и не появился ли через девять месяцев в жаркой атмосфере этого мира маленький морщинистый невинный и возмущенный Эллелу из прекрасного иссиня-черного лона моей четвертой жены.
Нам пришлось провести там ночь, так как пещера была закрыта. Нам действительно повезло: мы нашли комнату в плохо построенном приюте для туристов, с тонкими, как бумага, перегородками и сомнительным портье. За последним поворотом на дороге, по которой могла проехать разве что тележка для игроков в гольф и на которой сейчас лежали, удлиняясь, лиловые тени, мы очутились среди североевропейских школьниц в одинаковых костюмчиках, которые, не без издевки поглядывая на нас, шагали цепочкой по обеим сторонам дороги, а за ними мы увидели зеленую стальную решетку, перекрывавшую вход в пещеру, и на ней было написано: FERMÉ — ЗАКРЫТО. Под этой надписью более мелкими буквами значилось: OUVERT de 9 h.à 12 h., de 14 h.à 17 h. Billets d'entrée 50 lu[57]. На другое утро, позавтракав y одного из буфетов-киосков, выросших тут как грибы и продававших круассаны и икру, терияки и чили, шашлыки и сосиски под скоплением зонтов, мы с Шебой уже стояли в девять часов среди многоязыкой, занимавшейся пустопорожней болтовней толпы, ожидая, когда нас впустят. Я заметил среди ожидавших Мтесу и Опуку, стоявших слегка в стороне в своей униформе, которая выглядела вполне свежей. Когда зеленая решетка медленно поползла вверх, из таинственной глубины дохнуло сырым холодным воздухом и началась толкотня, я пробрался под ее прикрытием к Мтесе и спросил:
— Как вы умудрились переправить «мерседес» через эти пропасти?
Он почти нахально посмотрел на меня — он начал отращивать усы.
— А нам и не пришлось это делать, — сказал он. — Прямо из долины — широкая дорога. Хорошо размеченная, все услуги для туристов. Ваш путь был просто красочнее.
Прозвенел звонок, и толпа подалась вперед. Шеба прильнула ко мне во внезапно наступившей темноте и толкучке. Бетонные ступени и пандусы облегчали спуск, но не могли окончательно исключить предательскую неровность пола пещеры. Маленькие прожекторы освещали заслуживающие внимания надписи, а в одном месте — гроздь окаменелых моллюсков, поднявшихся вместе с морем на эту безводную высоту. Оракул был помещен в искусно обрамленное углубление — цепи удерживали любопытных от слишком близкого изучения его. La tête du roi[58] на наших глазах стала медленно окрашиваться зеленым светом, позаимствованным (так я предположил) от импрессионистического освещения Московского художественного театра; сначала она казалась одним из торчавших, грубо отесанных, потрескавшихся камней, которые наполняли выемку словно ветви подводных кораллов, словно полипы, которые обнаруживает в самой мягкой ткани электронный микроскоп. Потом проступили детали.
Голова Эдуму, такая маленькая при жизни, стала больше в смерти. Глаза были закрыты, губы расплылись и съехали на сторону, возможно, деформированные в процессе отделения головы от тела. Я никогда прежде не рубил голов, и одним из огорчительных последствий моего плена у туарегов было то, что я не мог из-за этого быть уверенным в своей хватке. Я старался, чтобы запястья не дрожали и руки были над его головой. Удар я нанес легко и под правильным углом, учитывая нервное напряжение, в котором я находился и которое передается мускулам.
Горло старого короля было обмотано белой материей, напоминавшей люнги, которое он носил, а созданный для этой цели своеобразный прозрачный алтарь из плексигласа позволял видеть, что тела ниже головы нет. Выражение лица было никакое. Голова напомнила мне пропыленные реликвии времен его величия, которые находились в его узилище, хотя символическая золотая повязка на лбу поблескивала в лучах прожектора. Нелепый ореол из жесткой белой шерсти был расчесан и подстрижен — гробовщики никогда не приводят волосы в полный порядок. Когда веки Эдуму открылись, толпа ахнула, а Шеба так сильно стиснула мне руку, что я почувствовал, как у меня треснула пясть. Однако боль отступила перед изумлением, с каким я рассматривал лишенные глубины глаза старого короля. Бледные, покрытые трещинками зрачки были, безусловно, его, но эти глаза смотрели. Они не закатывались к небу, как обычно во время наших разговоров, а пристально глядели на нас, — казалось, на меня. Стараясь подавить возникшие в желудке позывы к рвоте, я рассудил, что враги моего государства утратили право на достоверность.
Губы немного жестко, как бывает утром с мотором, пришли в движение.
«Патриоты, граждане Куша, — обратился скрипучий голос к погруженной в молчание толпе, — среди вас есть великое зло. Носителем этого великого зла является человек, чье имя всем известно, а лицо известно не многим».
Мы с ним вместе со смехом выбрали мне имя как-то вечером во дворце, когда он думал, что революция — это шутка и его выпустят из заточения, когда первая волна бури спадет.
«Этот человек, — продолжала голова, механическое движение губ теперь точно соответствовало манере Эдуму говорить, словно дыхание ветра влетало и вылетало из его души, — делает вид, будто объединяет многообразные племена и религии Куша против капиталистов-тубабов, фашистов-американцев, которые продвигают дело международного капитализма ради блага алчного меньшинства мира, каким являются голубоглазые белые дьяволы». Да, его голос стал слегка похожим, показалось мне в продуваемых сквозняком залах моих воспоминаний, на голос Посланца, мягко бубнившего во Втором храме Чикаго маленькую литанию о вековых злодеяниях против темнокожих, осторожно концентрируя ненависть.