Оба эти утверждения были справедливы. Хосе Паласиос начал служить у него, когда был совсем молодым, - так распорядилась мать генерала, которая была его хозяйкой, и юридически он не был свободным человеком. Так он и жил, не вникая в юридическую суть вопроса, никогда не получая жалованья, не определяя своего положения, ибо все его личные интересы были частью интересов генерала Он отождествлял себя с ним вплоть до манеры одеваться и есть и не позволял себе хоть немного выпить. Генерал совсем не собирался оставлять Хосе Паласиоса на произвол судьбы - не имеющим никакого воинского звания, ни свидетельства об инвалидности, в том возрасте, когда уже поздно начинать новую жизнь. Так что другого пути не было: решение оставить ему восемь тысяч песо было не только окончательным, но и не подлежащим обсуждению.
- Это будет справедливо, - закончил генерал. Хосе Паласиос ответил тотчас:
- Будет справедливо, если мы умрем вместе. Практически так и оказалось, ибо он распоряжался своими деньгами так же плохо, как генерал своими. После смерти генерала он остался в Картахене-де-Ин-диас на попечении благотворительных организаций, стал, пытаясь заглушить боль воспоминаний, пить и погубил себя в удовольствиях. Он умер в возрасте семидесяти шести лет, увязнув в тине мучительного бреда и кошмаров, в притоне для нищих ветеранов Освободительной армии.
На рассвете 10 декабря генерал проснулся в таком плохом состоянии, что срочно послали за епископом - на случай, если генерал захочет исповедаться. Епископ появился немедленно, он посчитал церемонию настолько важной, что был одет в полное епископское облачение. По распоряжению генерала все происходило при закрытых дверях, без свидетелей, и длилось всего четырнадцать минут. Никто никогда не узнал ни слова из того, о чем они говорили. Епископ вышел быстро и был расстроен; ни с кем не попрощавшись, сел в коляску; несмотря на многочисленные приглашения, не присутствовал на похоронах и не появился даже при погребении. А генерал был так плох, что не смог самостоятельно подняться с гамака, и врач, подхватив его под мышки, как младенца, обложив подушками, усадил на кровати, чтобы он не задохнулся от кашля. Когда приступ прошел, генерал велел всем выйти, чтобы поговорить с врачом наедине.
- Я и представить себе не мог, что можно всерьез думать о такой белиберде - о святых, - сказал он. - Я не имею счастья верить в загробную жизнь.
- Не в этом дело, - ответил Реверенд. - Исповедь приводит сознание больного в соответствие с состоянием души, и это значительно облегчает задачу врача.
Генерал не оценил виртуозность ответа, но вздрогнул от озарения, открывшегося ему: весь его безумный путь через лишения и мечты пришел в настоящий момент к своему концу. Дальше - тьма.
- Черт возьми, - вздохнул он. - Как же я выйду из этого лабиринта?!
Он обвел комнату ясным взором умирающего и впервые осознал всю правду: последняя взятая внаймы кровать, жалкий ночной столик, терпеливое мутное зеркало, которое больше никогда не покажет его отражения, оббитый фарфоровый кувшин с водой для умывания, полотенце и мыло, которым будут мыться другие люди, бесстрастные восьмиугольные часы, неудержимо спешащие к неотвратимому свиданию с последним вечером его жизни - 17 декабря, семь минут второго Тогда он скрестил руки на груди и стал слушать голоса рабов сахарного завода, звонко поющих молитву Святой Деве, увидел в окно сверкающий алмаз Венеры на небе, уходящем от него навсегда, вечные снега гор, стебли вьюнка-в следующую субботу на них появились желтые колокольчики, но никто не увидел их из-за траура в запертом доме, последний свет жизни, который никогда уже, во веки веков, он не увидит снова.