Мир природы был тесно переплетен с образами людей, то распаленных гневом и сражающихся, то бесцельно бродящих в одиночестве или стремительно несущихся куда-то вдаль, как те облака, что плыли над ними, то безмолвно исходящих кровью, лежа на земле. Конные патрули Семилетней войны, киргизы и кроаты на быстрых своих конях, французы, дерущиеся на шпагах, и рядом с ними - лихие охотники, мирные поселяне, упряжка волов, возвращающаяся с пашни, пастухи на выгоне, лесные и водяные птицы, вспугнутые войной или охотой, пощипывающая травку косуля и осторожно крадущаяся лиса - и все они, люди и животные, всегда были помещены на том самом клочке земли, который был единственно подходящим для их изображения. А зачастую - в сером, словно тень, человечке, с трудом пробирающемся сквозь косую пелену дождя, зритель неожиданно узнавал то или иное хорошо известное в городе лицо, которое художник, очевидно в наказание за какую-то провинность, изобразил промокшим до нитки; или в ведьме, окунающей ноги в болото у виселицы, можно было узнать злостную городскую сплетницу; или, наконец, узреть самого живописца, как он верхом на коне, покуривая трубочку, едет по холму навстречу рдеющей вдали вечерней заре.
Гостей встретили и приняли самым радушным образом. Когда отпили кофе, Соломон повел принаряженную, почти по-праздничному разодетую девушку в свою художническую обитель; все остальные намеренно не последовали за ними, а пошли погулять по саду, поглядеть на дом снаружи и ознакомиться с внутренним его расположением. Соломон принялся показывать Барбаре картины, а заодно и множество других предметов - оружие, охотничье снаряжение, изготовленные им самим чучела животных и т. д. и давать ей объяснения к ним. Едва успев войти, девушка тихо вскрикнула от испуга при виде наряженного в алый гусарский мундир деревянного манекена, сидевшего в покойном кресле И, казалось, разглядывавшего поставленную перед ним на мольберте картину; но потом она притихла и ничем не выражала ни удовольствия, ни восхищения, ни хотя бы любопытства; весь этот мир был чужд и непонятен ей.
Соломон не обратил на это внимания, даже не заметил, так как не стремился ни восхищать, ни поражать; ему не терпелось поскорее достигнуть цели, поэтому он быстро переходил от картины к картине, а тем временем туго обтянутая белым корсажем грудь Барбары дышала все прерывистее, словно девушку волновал сильный страх. Остановясь перед полотном, изображавшим поединок едва забрезжившей зари с тусклым сиянием заходящего месяца над рекой, Ландольт рассказал, как рано ему пришлось однажды встать, чтобы уловить этот световой эффект, и как он все-таки никогда не мог бы его воспроизвести, если бы у него не было варгана. Весело смеясь, он стал объяснять девушке, какое действие оказывает эта музыка, когда нужно передать нежнейшие оттенки различных красок, - и тут же, схватив небольшой инструмент, лежавший на заваленном тысячью безделок столе, приставил его ко рту и извлек из него несколько дрожащих, тихих звуков, то едва слышных, то медленно нараставших и сливавшихся друг с другом.
- Глядите-ка! - воскликнул Ландольт. - Вот тот светло-серый тон, что на воде, в час, когда утренняя звезда еще горит ярчайшим светом, отливает тусклой красной медью! Я думаю, сегодня в этом уголке земли без дождика не обойдется!
Весело оглянувшись при этих словах на Барбару, он заметил, что ее глаза полны слез. Вся бледная, она с отчаянием в голосе вскричала:
- Нет! Нет! Мы друг другу не подходим, это несомненно!
Ландольт, испуганный, ошеломленный, взял ее руки в свои и спросил, что с ней, не захворала ли она. Но она резким движением высвободилась и сбивчиво, туманными намеками стала объяснять ему, что ровно ничего в этом не понимает, что все это не находит и никогда не найдет в ней отклика, более того - представляется ей едва ли не враждебным и страшит ее. При таких обстоятельствах о гармоничной совместной жизни не может быть и речи, раз его и ее влечет в противоположные стороны, и Ландольт так же не в состоянии ценить и уважать мирные, невинные занятия, которые до сей поры доставляли ей столько радостей, как она не способна хоть сколько-нибудь постичь его деятельность и ощутить интерес к ней.
Поняв, что именно девушка хочет сказать, Ландольт стал ласково успокаивать ее и уверять, что для него занятия живописью - только забава, точь-в-точь как для нее, что это маловажное обстоятельство, не имеющее никакого значения. Но его слова только ухудшили дело; Барбара в сильнейшем смятении выбежала из комнаты, разыскала родителей и, заливаясь слезами, потребовала, чтобы ее поскорее увезли домой. Присутствующие окружили их, растерянные, смущенные. Ландольт тоже явился, Барбара возобновила свои путанные объяснения, и постепенно Ландольту открылось: тому, что ее смутило, она приписывала гораздо большее значение, чем можно было ожидать от нежного юного создания, казалось, столь простодушно-непритязательного; понял он также, что неспособность девушки пересилить себя и терпимо отнестись к чужим склонностям более всего вызвана узостью понятий, в которых она была воспитана.
Все уговоры со стороны Ландольта и его родителей были тщетны. Что касается родителей безутешной девицы - они, по-видимому, разделяли ее страхи и предусмотрительно ускорили отступление. Вызвав паланкин, Тумейзены посадили туда дочь, она тотчас задернула занавеску, и маленький караван, оставив Ландольта сконфуженным и раздосадованным, удалился так быстро, как только могли бежать носильщики.
На следующий день Соломой Ландольт в положенный для визитов час пошел к господину секретарю осведомиться о здоровье его дочери в разузнать, как ему следует поступить и какую вину он должен загладить. Родители Барбары встретили его учтивыми извинениями и стали многословно объяснять, что не только его глубокое преклонение перед природой и необузданная фантазия, которой дышат его картины, но и манекен, и чучела животных, и все прочие диковины того же рода - все это смутило бесхитростный ум их дочери, да и сами они считают, что столь резко выраженные артистические вкусы грозят смутить уют и спокойствие скромной бюргерской семьи.
Во время этих витиеватых речей, все более и более изумлявших доброго Ландольта, вошла дочь, заплаканная, но спокойная; она с приветливым видом подала ему руку и кротко, но твердо сказала, что может стать его женой только под одним непременным условием: если обе стороны навсегда откажутся от занятий художеством и, таким образом, любовно принеся друг другу жертву, развеют все то причудливо-мятежное, что встало между ними.
Соломон Ландольт минуту колебался; но благодаря свойственной ему проницательности он быстро распознал, что здесь под личиной простодушной ограниченности таится разновидность самомнения, отнюдь не являющаяся залогом домашнего мира и согласия, и что жертва, которой от него требуют, обошлась бы ему слишком дорого; а поэтому он, ни слова не вымолвив в защиту своей часовни живописи, распрощался с семейством господина секретаря, равно как с его удодом, с портретом верховного священнослужителя и со всей их свитой.
Едва миновал обычный срок скорби о погибшей надежде, едва улегся гнев бабушки, в конце концов проведавшей о "хитрой затее" внука, как на смену упорхнувшей малиновке прилетел черный дрозд.
В одном из предместий Цюриха, посреди обширного прекрасного сада, стоял дом, не то городской, не то сельский. Ландольт нередко посещал его, так как был в дружеских отношениях с хозяевами и пользовался у них большим уважением. Эмблемой этой усадьбы мог служить черный дрозд, весной ежевечерне сидевший в дальнем уголке сада на высокой сосне, вернее сказать - на самой ее верхушке, и восхищавший всю округу своим мелодичным пением. Это и было причиной, почему Ландольт, обычно запечатлевавший первую подмеченную им черту, прозвал Дроздом прекрасную Аглаю, - к слову сказать, в действительности она звалась иначе; прозвище "Аглая" для нее тоже придумал Ландольт, так как это принадлежавшее одной из трех граций имя он ошибочно отождествил с названием растения аглея - Aquilegia vulgaris, - ошибка, вызванная грациозным и привлекательным видом этого растения; казалось, синие и лиловые колокольчики столь же чарующе колышутся и клонятся над тонким, гибким стеблем, как пепельные кудри Дрозда - Аглаи - над ее стройной шейкой.
Минувшей весной Ландольт, проходя вечером мимо этого дома, остановился на минуту послушать пение дрозда и впервые увидел прелестную девушку, стоявшую под сосной. То была дочь владельца, совсем недавно возвратившаяся из-за границы, где пробыла несколько лет. Она сразу ему понравилась, но в ту пору он был всецело поглощен Вендельгард и поэтому, учтиво раскланявшись, продолжал свой путь.
Настала осень, и Ландольт, бродя под мягкими лучами солнца по опушке рощи, нашел поздно расцветшую аглею, сорвал ее, стал разглядывать, и тут ему вспомнилась девушка под дроздовым деревом, о которой он с того дня ни разу не думал. Таинственное, неотразимое очарование цветка представилось его многострадальному, но все еще мятущемуся сердцу как некая поздно взошедшая, но тем ярче сияющая звезда, как непреложное знамение свыше. Он явственно видел перед собой стройный стан и кудрявую головку девушки, которая, опустив глаза, внимала пению птицы, а затем обратила задумчивый взгляд на приветствовавшего ее прохожего.