Мать отвернулась, потом, выскользнув из-под сыновьей руки, накинула мерлушковую душегрейку, платок и, все так же не оборачиваясь к столу, вышла из избы. Отец недвижно глядел при-туманенными глазами на вялый, желтоватый огонек за протертой стеколкой, словно упрекал Илью: что же ты, сына, душу-то рвешь?!
— Как вы, Илья, с Фаей-то поживаете? — пытливо глядя на сына, спросил отец.
Илья глянул невидяще, поморщился и махнул рукой
* * *Месяц залил ограду восково-белым свечением, где едва зримо дымится ладаном молитвенная песнь, — не то во здравие, не то за упокой; мать кладет поклоны и ярко блестящим звездам — душам праведных отичей, дедичей, и Млечному Пути — дороге ко Гробу Господню, и слезливым шепотком молится:
— …О всемистиловая Госпоже Владычице Богородице! Воздвигни нас из глубины греховная и избави нас от глада, губительства, от труса и потопа, от огня и меча, от нашествия иноплеменных и междуусобныя брани, от напрасный смерти, и от нападения вражия, и от тлетворных ветр, и от смертоносный язвы, и от всякого зла. Подай, Госпоже, мир и здравие рабом Твоим, — Петру, супругу, чадам моим: Степану, Егору, Ильей, Алексею, Шуре, Татьяне, Ивану, Вере да зятю Фелону, да молодухам моим — и всем православным христаном, и просвети им ум и очи сердечныя, яко ко спасению…
Слезно просит мать Царицу Небесную за отца, сынов и дочерей, за Фелона-зятя, за молодух, поминая особо Ильюхину Фаю, а Ванюшка спит на вышке, притулившись к жаркому Илье, но словно от неведомого толчка просыпается, подползает к слуховому окошку, прослыша материн говорок, и видит, как молится мать, как скорбно качается на бревенчатом заплоте, на поленнице дров долгая материна тень, и так жалко матушку, так жалко, что парнишка отползает к войлочному потнику, утыкается лицом в полушубок, заместо подушки брошенный в изголовье, и мочит, солит слезами кислую овчину. Илья спросонок пригребает его к себе, и парнишка затихает, словно влетел с мороза в протопленную избу и прильнул к надежному и теплому печному боку.
* * *
Через много лет лишь, бывало, помянет Иван матушку, как и услышит ее шепотливые молитвы, узрит ее побуревшие, облупленные иконы, от которых уже и след остыл; и тут же со свирепым раскаяньем помянется время, когда семья кочевала из Сосново-Озерска в город, когда Иван, уже бойкий студент, под шумок прибрал к рукам медный образок Пречистой Девы и приладил его в общежитии над койкой, где криво-косо висели заморские картинки: поросячьи розовые девахи в темном бельишке, навроде мелко-ячеистой рыбацкой сети, в которой путаются прелюбодеи. О ту пору вышла мода на иконы, как и на голубые, добела протертые на заду и коленях, техасские штаны с коробистыми, лихо завернутыми гачами. Образок Пречистой Девы, приподнявшись на измаянной постели, голой рукой — и не отсохла — сняла себе в дар огненно-рыжая, как лиса на окровавленном закате, настырная и мимолетная Иванова зазноба; и он, как в греховном гное, валяясь на сырой и сбитой в комок простыне, не смог отказать в припадке униженной благодарности и раздирающей его до скрипа зубов вины перед ней, оскорбленной уже и тем, что ничего в Ивановой душе не ворохнулось под утро, светом своим немилосердным выветрившим похотливый пьяный дух. Надо было чем-то отдариваться, коль любви не вышло… Потом он люто ненавидел себя за Пречистую Деву, и не потому что святое вмял в потную простынь — не верил ни в Бога, ни в беса и не кривлялся, изображая из себя богомольца — а потому что рвала душу вина, будто дом свой родной вместе с матерью
выменял на беспамятную, звериную ночь с огненной ведьмой. Как в блатной песенке: «…С какой-то лярвой пропивал я отчий дом…» Но, чтобы не спалиться дотла в ненависти к себе, пробовал утешиться хитромудрыми мыслями: дескать, может, растерянной душе рыжей блудни, до треска затянувшей бабий зад синими штанами, и нужна Пречистая Дева, от которой явится спасительное раскаянье. Он еще пытался правдами-неправдами вызволить материн образок, подсовывая вчерашней зазнобе на выбор книги Булгакова и Набокова, за которые на «черном рынке» ломили бешеные деньги; но дева, как собака на сене, лишь учуяла, сколь дорог Ивану медный образок, так уперлась, что и не спихнешь, — может быть, от непереносимой обиды на Ивана за его нелюбь, за то, что не смог хоть через силу проворковать ночью любовные слова, а такое не прощается.
Когда мать доживала свой век у Татьяны, давно уже перекочевавшей в город, где дочь позволила ей держать печатную иконку в посудном серванте рядом с фарфоровой посудешкой, молилась она все же в красный угол, близоруко всматриваясь во вмазанную в стенку вентиляционную решетку; крестилась мать о ту пору вроде по привычке, какая жила с ней от самого рождения, как привычка всякое утро, гожее или непогожее, студенно жгучей водой споласкивать с лица грешные отстатки сна или чесать частым гребнем свои до старости густые, темные волосы. И всякий раз, печально глядя на молящуюся мать, вспоминал Иван, повинно опуская глаза, промотанный им медный образок Пречистой Девы.
С полгода назад, войдя в загул по случаю Октябрьской революции, Илья неожиданно женился на строгой девушке Фаине Карловне, а протрезвев, может быть, и схватился за бедовую голову, но было уже поздно, — зауздала прыткая дева, охомутала добра молодца. В Фаинины руки, легкие на расправу, и угодили Танька с Ванькой, когда перед сентябрем распрощались с таежным кордоном и приехали в деревню учиться.
Всяко в тайге живали, а ино и хлеб не жевали, но для лесничьих ребятишек всякое лето на таежной Уде угнездилось в памяти незатуманенным счастьем, и до седин и морщин отрадные и утешительные слезы одолевали при одном лишь поминании лесничего кордона: золотовенцовая изба среди желтого соснового свечения; ромашковые поляны и притихшие покосы, манящие ребятишек копнами; березняки, обмершие в зеленоватых чарах папоротника; чернолесье с огоньками лесных саранок, луковицами которых ребятишки лакомились; ленивая речная течь, чешуйчато сверкающая на перекатах; росная голубица в кочкастом распадке; брусника, вишневым и красным Млечным Путем рассыпанная по хребту; рыжики, солнышками млеюшие на бурой хвое, подле комлистых сосен; притаенные во мхах и палой листве желтовато-белые сырые грузди… А на Покров Богородицы бесшумно вырысит из заречного леса Зима на пегой кобыле, прыгнет с седла, натрусит из правого рукава снег, из левого иней; а следом за ней внучек Морозко поскачет по ельичкам, по березнячкам, по сырым борам, по вершинкам, выстелет по рекам и озерам ледяные мосты; и тогда в чарующем свете лампы, под треск и щелк затопленной русской печи, под тоскливое пение ветра в трубе плетет Ванюшка-баюнок сестрам ладные и складные небылицы про снегиря, оповестника зимы, малюющего на стеклах еловый лапник, про Ивана-коровьего сына, спасшего деревню от злого и прожорливого Змея Горыныча, про синегривую кобылицу, что хвостом след устилает, долы и горы промеж ног пускает, через хребты перелетает, уносит ребятишек от лютого Коши-бессмертника.
Но в тот год Ванюшку отдавали в школу, а Танька уже отбегала две зимы; и, оставив мать с Верой домовничать на кордоне, к исходу августа запряг отец Гнедуху и повез ребятишек в село. В знойном мареве, в пихтовой духоте догорало усталое лето… Хотя еще по-летнему калило солнце, но березняк уже скопил усталость в огрузлой и вялой листве, призадумался, закручинился, а луговая овсянница, еще вчера сиявшая влажной зеленью, ковыльно облиняла и поскучнела.
С утра зашелестел по драневой крыше, по сиротливо обвисшим березовым листьям стылый моросящий дождь — прощай, видно, лето, тепло и грибное, ягодное счастье — но отец, запрягающий Гнедуху, подбодрил унылых домочадцев:
— Ничо-о, деды ране баяли: мол, дождь в дорогу счастье сулит…
— Во-во, наше счастье — дождь да ненастье.
— Не, мать, к добру дождик, будет нам талан[7].
— Добро выпьешь… — насмешливо кивнула мать головй. — Талан… Наш талан давно съел баран… Ну, езжай, отец, с Богом. Да молодухе, Фаине, как-то ненароком скажи, чтобы шибко-то ребят не гоняла, — сличали в тайге, вольные.
— Ничо, пусть привыкают. Не все лаской, а ино и таской учат, — умнее будут.
Проревев все утро, вытянув материну душу кручиной, Танька сутулилась в телеге, нахохленная и словно окаменевшая. Ванюшка же, которому страсть как хотелось в школу, нетерпеливо егозил на войлочном потнике, из последних сил тая суетливую радость. Хотя потом оглянулся, и радость померкла, закатилась вечорошним солнцем в хребты, — мать, держа за ручонку малую сестру, печально темнела у калитки и выплаканными за ночь, опустевшими глазами провожала ребятишек через весь приречный луг.
И все моросил и моросил нудный дождь, и поминались малому материны слова: наше счастье… дождь да ненастье. Когда проселочная дорога свернула к речному броду, Ванюшка обернулся и сквозь наволочь слез, сквозь морок увидел, — чернеет смельчавшая, одинокая мать, прижимая к себе Веру, — хотел было спрыгнуть с телеги и бежать к матери, но сдержался и, побаиваясь отца, беззвучно заплакал.