Речь Тиррела была старомодной и четкой, более правильной и сухой, чем наша. Он говорил точно сформулированными размеренными периодами; голос у него был моложе, чем тело. Он был изысканно вежлив и слушал со вниманием. И все же Эдварду он не понравился. Ему не понравилась манера Старика рассматривать все, о чем бы ни зашла речь, с двух прямо противоположных точек зрения: да, в том, что он пишет, слишком много самоценных формальных изысков, но это так и задумано, так что все хорошо; да, его первая и последняя книги голо декларативны, но их тема именно это и предполагает, так что опять все хорошо; с одной стороны, он писатель - писатель политизированный; с другой стороны, он политик, который пишет книги; конечно, он всегда был левым, но cочувствовал правому крылу; его призвание - писать, и он не мыслит жизни без этого, и в то же время он писатель, готовый посвятить себя чему угодно, но ничему особенно. О религии он сказал: "Ко всем отношусь с уважением, но не верю ни во что. И всегда помню, что дьявол не обманет".
Под любезностью Тиррела - что особенно не понравилось Эдварду - скрывались холодность и неприступная гордость, отпугивающие настоящие дружеские чувства. Когда Эдвард необычно подробно описал мне все это, мне пришло в голову, что все это можно отнести и к нему самому - впрочем, я понял это умом, чувства такого у меня не возникло. Еще я подумал, что их разговор непохож на спор; мне показалось, что это скорее разведка, чем битва. Эдвард с жаром старался убедить меня в обратном.
- Я не все тебе рассказал. Там было много чего еще.
Они спорили о форме и содержании, о сущности и мастерстве, о суждении ex post facto, об искренности.
"Вы верите в искренность?" - спросил Тиррел.
Как и большинство из нас, Эдвард считал ответ настолько очевидным, что никогда не задавался таким вопросом: "Да".
Улыбка Тиррела стала насмешливой: "Романтизм - моя слабость".
"Искренность превыше романтизма".
"Безусловно, безусловно".
Мне по-прежнему было непонятно, почему Эдвард расценивает это как победу.
Потом они ели пиццу, которую Тиррел разогрел в микроволновой печи, и говорили о технических моментах писательства, - мне кажется, писателям это куда интереснее, чем проблемы теории. Тиррел писал от руки на простой бумаге, чернильной ручкой.
"Даже не на машинке?"
"Когда-то давно писал на машинке. Потом перешел на компьютер. Но потом бросил. С пером в руке я лучше слышу".
"Вы слышите голоса?"
"Я слышу перо. Мне понадобилось много времени, чтобы примириться с тем, что на самом деле единственное, что мне нужно, - это слушаться пера. Я всячески пробовал заглушить его голос, но ничего не помогало. И я вынужден был подчиниться".
Эдвард решил, что он с простительной эксцентричностью выразил ту мысль, что машины - это от лукавого, не более. И добавил, что ушел уже после полуночи - и большого количества виски.
Я сказал, что, поскольку Тиррел умер, интервью Эдварда станет сенсацией последние слова Старика, его спор со своим критиком, его литературное напутствие и все такое. Записал ли он интервью, спросил я Эдварда.
Он смотрел в окно на двух девушек в белом, которые болтали у ступенек, ведущих на старую городскую стену.
- Нет, - с отсутствующим видом ответил он. - Я хотел было, но передумал. Вряд ли ему бы это понравилось. Это был скорее разговор, чем интервью. Просто беседа.
- Но он пригласил тебя сделать интервью. Вероятно, он ожидал, что ты о нем напишешь.
- Я думаю, интервью было просто предлогом.
- Для чего?
Эдвард продолжал смотреть на девушек у лестницы; я решил уже, что он не станет отвечать.
- Он хотел поговорить.
- Но для тебя это открывает такие возможности - после всего, что ты о нем уже написал. Это же международная известность. Ты станешь знаменитостью.
Он покачал головой.
Я не стал рассказывать о своих эскападах в саду. В половине одиннадцатого утра, при ярком солнце и свежем ветре, с сумкой овощей на соседнем стуле, мне и самому уже они казались нереальными и глупыми, как вечером Шанталь. Но Эдвард утаил от меня тогда больше - гораздо больше. Он сказал, что остальное не заслуживает внимания, но он всегда был склонен недоговаривать.
Много лет спустя, снова подвигнутый событиями к редкой для него болтливости, он сказал, что в тот вечер Тиррел говорил так, что было все труднее понять, о чем же идет речь. От Эдварда не требовалось ничего - только изображать безмолвное внимание; он сидел и думал, что речь Тиррела похожа на множество его книг - заметающий следы танец вокруг пустоты. И если, как написал он о последней книге Тиррела, отовсюду у него вылезает голая тема, то эта тема - сам Тиррел: безжалостный, яростный эгоизм и непобедимое тщеславие, вследствие чего каждая мысль, каждый сюжет слегка отдают им самим. Это слова Эдварда. Тиррел не мог говорить ни о чем, кроме себя, мир существовал лишь постольку, поскольку имел отношение к нему. Эдвард позволил себе расслабиться, сочтя, что пока все дороги ведут к Тиррелу, можно слушать не слишком внимательно. Это было даже не лишено приятности. Надо было только не обращать внимания на смысл слов - и тогда возникало чувство, что тебя уносит быстрый плавный поток. В какой-то мере он относил это на счет виски; разумеется, не без того.
Потом у него появилось ощущение, что приближается самое главное. По виду и поведению Тиррела он чувствовал - что-то будет. Глаза Старика заблестели, размеренная речь ускорилась, и на какое-то время он даже, казалось, помолодел.
В конце концов он сказал Эдварду: "Понимаете, все мои книги проистекли из одного текста - из одного старого манускрипта, в котором все они содержатся".
"Вы хотите сказать, что вы написали их раньше?"
"Нет, но они существовали до того, как были написаны".
"Записная книжка писателя?"
Блеск в глазах Старика угас: "Не записная книжка, а текст, программа, своего рода литературный генетический код".
"Вы написали все это многие годы назад и с тех пор черпаете оттуда?"
"Он очень древний. Я никогда никому о нем не рассказывал".
"Здесь нечего стыдиться".
"Хотите посмотреть?"
"Ну...да. Пожалуй...да". - Эдвард чувствовал себя не в своей тарелке, словно вот-вот случится что-то страшное. Но, посмотрев на слабого согбенного старика, устыдился.
"Он не сделает зла, - сказал Тиррел, видимо, почувствовав реакцию Эдварда, - пока его слушаешься".
Старик медленно поднялся на ноги и потянулся к ящику стола. Он уже не казался помолодевшим, а снова выглядел на все свои восемьдесят пять. Опершись одной дрожащей рукой о стол, другой он пытался вытащить ящик. Эдвард предложил помочь.
"Нет!" - Голос Тиррела, внезапно охрипший, заполнил собой всю комнату. В несколько приемов, дюйм за дюймом, он выдвинул ящик. Потом, словно в замедленной съемке, залез туда обеими руками и вытащил манускрипт. Он оказался не таким уж объемистым - перевязанный пожелтевшей ленточкой, с обтрепанными краями и непривычно толстыми страницами. Если Тиррел говорил правду, он почерпнул из него более двадцати книг. Для этого он казался маловат.
Тяжело дыша, Тиррел прижал манускрипт к груди.
"Подойдите", - сказал он так же хрипло и не глядя на Эдварда.
Эдвард приблизился. По щекам Тиррела текли то ли слезы, то ли капли пота, он побледнел, и его слезящиеся глаза были пусты - или несфокусированы. Он протянул манускрипт Эдварду.
"Возьмите, - прошептал он. Его большие руки дрожали, и теперь Эдвард видел, что по щекам его струится пот. Он сунул Эдварду манускрипт. - Вы должны его взять".
Эдвард не двигался. Он растерялся и вдруг необъяснимо ослабел. Количество алкоголя перешло в качество - он то ли подумал, то ли сказал вслух: "Я хочу домой". Ему казалось, что он слышал эти слова, но словно бы где-то внутри себя.
Старик посерел, его мокрые щеки дрожали. Он по-прежнему смотрел на Эдварда, но так, будто видел что-то другое. Эдвард был слишком занят собой, чтобы спросить, не стало ли Тиррелу плохо. Его охватило мертвящее оцепенение словно даже кровь стала тяжелой. И в то же время он чувствовал яростное стремление идти до конца, каковы бы ни были последствия. Он не двигался.
Тиррел снова заговорил. Он сказал то ли "Это вам" или "Это предназначено для вас" - Эдвард не расслышал, потому что голос его стал тише шепота. Это были последние слова Тиррела.
Эдвард взял манускрипт. Мгновение Тиррел не выпускал его, изо всех сил вцепившись дрожащими скрюченными пальцами и глядя на Эдварда безумным несфокусированным взглядом, как будто передавал некую святыню. Потом руки Тиррела ослабели, и он начал падать. Его еще живые глаза наполнились ужасом, слепым сплошным ужасом - изнутри; так море заполняет корабль сквозь пробоину в днище. "Ужас" не совсем подходящее слово, сказал Эдвард, но другого не подберешь. Он подумал: это оттого, что Тиррел прочел его мысли. Даже когда Старик уже падал, Эдвард думал исключительно о том, что теперь манускрипт его и можно им пользоваться, и никто ничего не узнает. Вряд ли это нормально, но подозреваю, что многие писатели думали бы точно так же, при этом ничего не предпринимая. Он решил, что именно поэтому Тиррел с такой силой вцепился в манускрипт и выпустил его из рук лишь в послед-ний миг.