Хепизба не обладала кулинарным талантом и, по правде говоря, усугубила свою природную худобу, предпочитая оставаться без обеда, но не браться за вертел или котел. Рвение, с которым она разжигала очаг, было героической попыткой проявить заботу. Фиби могла бы прослезиться (если бы не была так занята более приземленными делами), видя, как она перемешивает свежие угли и принимается жарить макрель. Ее обычно бледные щеки теперь пылали от огня и суеты. Она наблюдала за жарящейся рыбой с такой заботливостью и внимательностью, словно – мы не найдем тому лучшего сравнения, – само ее сердце было распластано на решетке и бессмертное счастье зависело от того, сумеет ли она вовремя ее перевернуть!
В домашней жизни мало что может сравниться с приятностью правильно подготовленного и разнообразного завтрака. Мы выходим к нему свежими, на заре нового дня, когда наши чувственные и духовные элементы настроены куда тоньше, чем в более позднее время, и материальные радости утренней трапезы можно вкушать в полной мере, без мрачной укоризны желудка или сознания того, что мы слишком поддались животной части нашей природы. К тому же мысли наши с утра обладают остротой, а зачастую и искренностью, которую редко способны сохранить до обеда. Маленький ветхий столик Хепизбы на тонких и грациозных ножках, накрытый скатертью из богатейшего дамаска, был достоин стать центром и сценой самой радостной трапезы. Запах жареной рыбы витал вокруг, как испарения из храма варварского идола, а тонкость кофейного аромата могла бы порадовать ноздри самого семейного лара[34] или некой иной силы, которая наблюдает за современными завтраками. Лучшим угощением стали индейские пироги Фиби, своим происхождением напоминавшие о невинности золотого века, – будучи ярко-желтыми, они походили на тот хлеб, который превратился в чистое золото, когда царь Мидас попытался его съесть. Масло также не было забыто – масло, которое Фиби взбивала сама, еще у себя дома, а затем привезла кузине в качестве подарка, – пахнущее клевером и привносящее очарование пасторали в обитую темным деревом залу. Все это, в окружении роскошного древнего фарфора китайских чашек и блюдец, фамильных серебряных ложек и серебряной же масленки (помимо ложек, это был единственный предмет столового серебра, выглядевший, впрочем, как самая обычная миска), было расставлено в порядке, который одобрили бы самые важные гости старого полковника Пинчеона. Но пуританин хмурился с портрета, словно ничто на столе не могло соответствовать его вкусам.
По привычке привносить в окружающую обстановку всю возможную красоту, Фиби собрала букет роз и других цветов, расположив их самым выгодным образом, и поставила в стеклянный графин, давным-давно потерявший ручку, а потому вполне подходивший на роль вазы. Раннее солнце, столь же свежее, как во времена первого завтрака Адама и Евы, проникало сквозь крону старой груши и прекрасно освещало весь стол. Все было готово. Расставлены стулья и тарелки на троих. Стул и тарелка для Хепизбы, то же для Фиби, но кто же он, долгожданный гость старой кузины?
Все время приготовлений Хепизба постоянно дрожала, в ней проявлялось волнение столь сильное, что Фиби даже видела, в свете пламени камина и лучей солнца, как дрожит ее тень на полу и кухонной стене. Проявления этого волнения были столь разнообразны и противоречивы, что девушка не знала, что и думать. Иногда оно казалось чистым экстазом легкости и счастья. В такие моменты Хепизба порывисто обнимала Фиби, покрывая ее щеки материнскими поцелуями, словно нежность так распирала ее грудь изнутри, что Хепизба не могла вздохнуть, не выпустив хоть часть своего счастья наружу. Но в следующий же миг, без всякой причины, непривычная радость стихала, отступала в страхе, словно кутаясь в плащ печали и убегая в твердыню сердца, где столь долго лежала, скованная; и холодная призрачная тоска занимала место плененной радости, которая боялась своей свободы, – тоска столь же черная и глубокая, сколь яркой была раньше радость. Хепизба то и дело срывалась на нервный истерический смех, способный растрогать не меньше, чем слезы, словно пытаясь понять, что ей выбрать для большего впечатления – потоки слез или смех либо то и другое одновременно; волнение окутывало нашу бедную Хепизбу своего рода поблекшей радугой. К Фиби, как мы уже говорили, она была расположена еще больше, чем раньше, – ведь раньше, если не считать поцелуя предыдущей ночью, она почти не проявляла подобных чувств, – но постоянно срывалась к придирчивости и раздражительности. Хепизба резко говорила с ней, затем, отбросив всю сдержанность своих обычных манер, просила прощения, чтобы в следующую минуту обновить едва прощенное оскорбление.
В конце концов их общий труд был окончен, и она взяла Фиби за руку своей дрожащей рукой.
– Потерпи меня еще минутку, дитя, поскольку сердце мое полно до краев! – воскликнула она. – Будь же снисходительна, Фиби, ведь я люблю тебя, хотя и говорю грубости. Не обращай внимания, милое дитя! Отныне я буду лишь нежной и только нежной!
– Милая кузина, не объясните ли, что происходит? – спросила Фиби с полным солнца и слез сочувствием. – Что так встревожило ваше сердце?
– Тише! Тише! Он идет! – прошептала Хепизба, поспешно вытирая глаза. – Пусть первой он увидит тебя, Фиби, ты молода и красива и то и дело улыбаешься без причины. Он всегда любил веселые лица! А мое теперь постарело, и слезы еще не высохли. Он никогда не терпел слез. Вот, нужно немного задернуть занавеску, чтобы затенить его сторону стола! Но и впустить солнце, он никогда не любил мрака, как любят некоторые люди. В его жизни было так мало солнца – о, бедный Клиффорд! – и ах, так много черной тени. Бедный, бедный Клиффорд!
Так бормоча себе под нос, словно обращаясь больше к своему сердцу, а не к Фиби, старая леди металась по комнате, поспешно делая мелкие исправления, будто готовилась к жуткой катастрофе.
А в это время на верхней площадке уже звучали шаги. Фиби узнала те самые шаги, которые слышала сквозь сон в ночи. Приближающийся гость, кем бы он ни был, казалось, задержался у лестницы, затем дважды или трижды замирал на ступенях и вновь остановился у самого подножия. Всякий раз задержка происходила без причины, гость словно забывал о цели, которая приводила его в движение, и ноги непроизвольно застывали, поскольку инерция их мотива была недостаточна для продвижения дальше. И наконец последовала долгая пауза на пороге залы. Он взялся за дверную ручку, затем отпустил, так и не повернув. Хепизба, судорожно сжав руки, не сводила глаз с этой двери.
– Дорогая кузина Хепизба, молю, не смотрите так! – сказала Фиби, дрожа, потому что эмоции родственницы при звуке неспешных шагов казались ей ожиданием призрака. – Вы меня пугаете! Неужели случится что-то плохое?
– Тише! – прошептала Хепизба. – Будь радостна! Что бы ни случилось, старайся изобразить только радость!
Последняя пауза на пороге была такой долгой, что Хепизба, не в силах вынести напряжения, рванулась вперед и распахнула дверь, чтобы ввести незнакомца за руку. Фиби увидела пожилого человека в старомодном платье из поблекшей камчи, с копной седых, почти белоснежных волос необычной длины. Волосы закрывали его лицо, если только он не отбрасывал их назад, обводя комнату тусклым взглядом. Стоило присмотреться к его лицу, и можно было с легкостью заключить, что неторопливость его шагов была того рода, с которой, медленно и безо всякой цели, дитя совершает свои первые прогулки по полу. И все же не было очевидных признаков того, что ему не хватало физической силы на эту прогулку. Дело было в духе человека, который не мог ходить. Выражение его лица, несмотря на то что его озарял свет разума, казалось, колебалось, мерцало, почти гасло, чтобы вновь слабо забрезжить. То было похоже на пламя, которое можно заметить в почти потухшем камине; мы приглядываемся к нему внимательней, чем в тот момент, когда огонь живо стремится вверх, внимательней, но с нетерпением, а пламя словно пытается решить, разгореться ли в полную силу или совсем погаснуть.
Войдя в комнату, гость на миг застыл, инстинктивно цепляясь за руку Хепизбы, как дитя цепляется за материнское платье. Однако он увидел Фиби и обрадовался ее юной прелести, которая придавала комнате очарование, как круг света, отбрасываемый стеклянной вазой с цветами, сияющей на солнце. Он приветствовал ее поклоном или, выражаясь ближе к истине, неопределенным и нелепым подобием книксена. При всех своих недостатках, однако, это движение несло в себе намек на врожденную грацию, которой нельзя научиться. Невозможно было определить момент, но после, в воспоминаниях, казалось, что именно этот поклон совершил в нашем госте великую перемену.
– Дорогой Клиффорд, – заговорила Хепизба тоном, которым принято увещевать непослушных детей, – это наша кузина Фиби, маленькая Фиби Пинчеон, единственное дитя Артура. Она приехала из деревни и останется с нами на время, потому что в этом старом доме стало слишком одиноко.