Гаккель неожиданно подумал, что сегодняшний день, видимо, станет для него днем подведения и осмысления некоторых итогов.
И подготовкой к будущему.
Он подумал об этом почти без удивления, почти спокойно.
Дзержинский оперся руками о трибуну, помолчал, заговорил о другом.
— У нас, — сказал он, — во всем нашем производстве замечается, что каждый завод стремится сделать у себя, в своих мастерских, все, что ему нужно. Он занимает пространство, занимает станки, людей, и, в конце концов, вследствие разнообразия всей этой работы люди не могут, не в состоянии дать того, что они могли бы дать при строгом разделении труда…
Это Гаккель знал тоже.
Заказывая основную постройку тепловоза заводу не железнодорожному, а судостроительному, Гаккель отлично понимал, что так он действует по нужде, по крайней необходимости, что в разруху и в нищету думать приходится не о рациональной организации работ, а о том, чтобы как-нибудь выжить, как-нибудь выстоять, продержаться и укрепиться, на пустом месте начать строить технику завтрашнего дня. Он хватал, не раздумывая, свой шанс — судостроительный завод, точно так же, как судостроительный завод, не раздумывая, хватал шанс свой — тепловоз Гаккеля.
Яков Модестович убежден был: его нетребовательность революции более угодна и выгодна, чем профессиональная разборчивость и рассудительность профессора Ломоносова.
Но так было вчера.
Значит, сегодня уже не так?
Сегодня, значит, уже не проживешь безоглядным рывком, штурмом, атакой, сегодня требуется жить, наоборот, с оглядкой, рассудительно, рационально, разборчиво…
— Нам необходима специализация, — сказал Дзержинский. — Тенденция — производить у себя все необходимое, представлять собой какой-то замкнутый круг является серьезной опасностью…
Да, подумал Гаккель, судостроительный завод должен делать не танк, и не трактор, и не тепловоз, а то, что он умеет и приспособлен делать, суда, пароходы…
Гаккель подумал: мавр сделал свое дело, мавр должен удалиться…
Скорчеллетти, видимо, заметил невеселую улыбку Якова Модестовича, вопросительно на него посмотрел.
Гаккель наклонился к нему, сказал тихо:
— Мавр сделал свое дело…
Скорчеллетти понял, молча пожал руку Якову Модестовичу.
Гаккель подумал: «А тепловозам, в свою очередь, нужны специализированные, надежно под них приспособленные новые заводы. Будут ли они сейчас? Созрели ли мы до них? В силах ли мы их создать?»
Он опять с тревогой спросил себя:
«Но все-таки не рано ли, не преждевременно ли мы переходим на режим новой, зрелой, расчетливой и рациональной жизни?
Не спешим ли?
Удержимся ли?
Не опасно ли охлаждать, гасить необузданный, стихийный, партизанский порыв в хозяйстве?
Чем мы успели уже обзавестись для новой жизни? Что имеем для нее?..»
Яков Модестович поднял голову и встретил взгляд Дзержинского.
Взгляд был прямой, острый, сверлящий.
— Если мы сравним нашу технику с техникой капиталистических стран, — сказал Дзержинский, то мы будем казаться по сравнению с ними пигмеями…
«Верно, — подумал Гаккель. — Это верно, И значит?..»
— Но мы казались пигмеями и в октябре, — сказал Дзержинский, не отводя взгляда от Гаккеля.
Яков Модестович слушал, ждал.
— Однако октябрьские пигмеи, — сказал Дзержинский, — завоевали власть в стране, занимающей шестую часть всей суши, и образовали Союз, на который миллионы и миллионы рабочих всех капиталистических стран обращают свой взор. Поэтому и наша техника, которая является действительно пигмеем по сравнению с высокоразвитой техникой капиталистических стран, она и народ, освободившийся от ига капитализма, могут нашу пигмейскую технику сделать базой…
«Базой», — повторил про себя Гаккель.
Ему показалось, он давно искал этого слова.
— …Сделать базой, — сказал Дзержинский, — исходя из которой мы в срок гораздо более короткий, чем при капиталистическом строе, достигнем и увеличим ту технику, которая взросла на почве эксплуатации…
Яков Модестович вдруг подумал о том, что, в сущности, всегда его отличало от умного, талантливого, волевого и эрудированного профессора Ломоносова: он, Гаккель, как и Коршунов, как и Скорчеллетти, видел в русских развалинах не пыль и прах, а, напротив, базу, фундамент, трамплин для завтрашнего прыжка.
Юрий Владимирович в русские развалины не верил.
Может быть, это именно и стало его трагедией?
Дзержинский сказал:
— …Нам нужно было отстоять рабоче-крестьянскую власть и когда технический персонал, привыкший, выросший и сложившийся в совершенно других условиях, не понимал этого движения, видел в нем только разрушение, дезорганизацию производства. Он и не мог предвидеть, какие перспективы и какое будущее имеет та борьба не на живот, а на смерть, которую рабочему классу пришлось поднять… — Дзержинский объяснил: — Тогда разрушались производство, промышленность, то, что было дорого тем, кто их строил…
Сказано это было не о Гаккеле.
Дзержинский оправдывал тех, кто эти годы жил и думал иначе, чем Гаккель.
Но оттого именно, что Гаккель в таком оправдании не нуждался, он вдруг испытал сейчас чувство радостного удовлетворения.
— …Сейчас положение изменилось, — сказал Дзержинский. Я должен сказать совершенно без лести, что те достижения, которые мы уже имеем в промышленности, были бы немыслимы без добросовестного и полного преданности отношения к делу со стороны технического персонала. То, что уже имеется налицо, мы должны осознать и оформить… Знанию, технической мысли мы должны выделить почетное место в нашей товарищеской среде…
Он наклонился в зал и доверительно, негромко, медленнее обычного сказал:
— И мы должны просить товарищей, дружно работающих вместе с нами, товарищей специалистов, чтобы они, — он опять вытянул вперед руку, совершенно откровенно указывали в повседневной жизни, в работе, что им мешает проявить полную инициативу и использовать те знания, которые у них накопились… Мы должны ими дорожить и совместно с ними готовить новые кадры…
Дзержинский поднял голову и произнес звонко, совсем радостно:
— …Русские изобретения и русская техническая мысль стоят очень высоко; им надо создать такие условия, в которых они могли бы свободно развиваться…
Значит, зрелость, подумал Гаккель.
Значит, пора…
— Я возьму слово, — сказал Скорчеллетти.
— Давай, — согласился Коршунов.
Скорчеллетти выступил четвертым — после члена Севзаппромбюро Цвибеля, представителя ЭКОСО Русанова и Шарова из Ленинградтекстиля.
Владимир Карлович сказал:
— Я понял из речи товарища Дзержинского, что отныне мы будем всегда внимательно анализировать факты и цифры, смело смотреть им в лицо, делать правильные выводы и стараться изменять факты и цифры в нашу пользу.
В судоходстве цифры пока для нас не очень важные. Только восемь процентов всех внешторговых грузов перевозят советские суда, остальное транспортируют иностранцы. Мы иностранцам переплачиваем сейчас от 25 до 40 миллионов рублей в год.
Выход есть только один: начать строить советский флот. И мы его, как известно, пять месяцев назад начали строить, на Балтийском заводе заложили первые три лесовоза.
Этого дня мы ждали все долгие годы застоя и разрухи, больше того, все эти годы мы верили, что день такой наступит, и сегодня можно честно признаться, как было трудно и тяжело в это, несмотря ни на что, верить.
От имени Балтийского завода я хочу сегодня приветствовать тех, кто работой своей нам помогал сохранять и укреплять драгоценную веру в свои промышленные силы, в промышленное свое будущее…
Скорчеллетти замолчал, повернулся к Якову Модестовичу и зааплодировал ему.
Дзержинский поглядел в его сторону, улыбнулся и зааплодировал тоже…
Коршунов, Скорчеллетти и Гаккель вышли на улицу.
Был светлый, ясный июньский вечер.
Они пешком пошли к Невскому.
— Я храню все ваши сердитые письма, Яков Модестович, — сказал Коршунов. — Вы это учтите…
— Правильно делаете, — сказал Гаккель.
— Когда Дзержинский выступал, я подумал, — сказал Коршунов, — вот и закончилось состязание Гаккеля с Ломоносовым… Я не о тепловозах говорю, а о разных подходах к жизни…
Яков Модестович помолчал.
Ответил серьезно и озабоченно:
— Состязание закончилось, Константин Николаевич… И состязание продолжается…
«Крутые повороты» — это повесть о состязании двух машин, двух людей и двух разных жизненных позиций.
«Крутые повороты» — назвал я и всю эту книгу.
Почему?
А потому, что главный, основополагающий вопрос: «Ваша позиция?» — чаще всего человеку задают (да и сам он себе обязан задать) в наиболее трудный час его жизни, на крутом ее повороте.