Здесь, в этой зеленой игровой комнате солнечных зайчиков, время от времени Фиби читала Клиффорду. Ее знакомый, художник, который оказался любителем литературы, поставлял ей книги и памфлеты, в том числе несколько томиков поэзии, отличавшейся как стилем, так и вкусом от тех, что Хепизба выбрала для развлечения брата. Однако книги принесли мало пользы, поскольку в искусстве чтения девушка ненамного превосходила свою престарелую кузину. Голос Фиби всегда был музыкальным и мог как оживить Клиффорда радостью и весельем тона, так и успокоить непрерывным потоком щебета, похожим на журчание ручья. Однако романы – в которые деревенская девушка, непривычная к работам подобного рода, порой чересчур погружалась, – либо крайне мало интересовали ее странного слушателя, либо не интересовали вообще. Картины жизни, сцены страсти или сентиментальности, игра ума, юмора, пафоса – все это было впустую потрачено на Клиффорда. И даже хуже, чем просто потрачено, – либо по той причине, что ему не хватало опыта, чтобы оценить их правдивость, либо потому, что его собственные печали стали краеугольным камнем его реальности, с которой вымышленные переживания не выдерживали никакого сравнения. Когда чтение вызывало у Фиби жемчужный смешок, он иногда смеялся с ней вместе, но чаще отвечал недоуменным вопросительным взглядом. Если слеза – светлая девичья слеза над вымышленным несчастьем – падала на печальную страницу, Клиффорд либо принимал ее за выражение истинного страдания, либо же становился капризен и раздраженным жестом приказывал закрыть книгу. Что ж, это мудро! Разве мир недостаточно печален сам по себе, без поддельного горя?
С поэзией было немного лучше. Клиффорда радовали взлеты и падения ритма в радостном сочетании рифм. К тому же он был способен проникаться словами поэзии – возможно, не самими глубинами и высотами смысла, но той ускользающей эфемерностью, которая в нем таилась. Невозможно было предсказать, в какой отточенной фразе сокрыта сила, способная его пробудить, однако, поднимая взгляд от страницы к лицу Клиффорда, Фиби убеждалась, что лицо это озаряет свет разума, который куда тоньше ее собственного мог проникнуться сиянием только что прочитанного. Но подобное озарение часто сменялось длительными часами мрака, поскольку, когда свет оставлял его, разум Клиффорда терял все силы и пытался отыскать их наощупь, как слепой мог бы искать свое зрение.
Его настроению и внутреннему благополучию куда больше способствовали простые разговоры с Фиби, ее замечания и живость ее ума, которая проявлялась в описаниях и ремарках. Жизнь сада предлагала достаточно тем для разговоров, которые так подходили Клиффорду. Он не забывал интересоваться, какие цветы расцвели со вчерашнего дня. Его любовь к цветам поражала, и коренилась она не столько в изысканном вкусе, сколько к эмоциях; он любил вертеть цветы в руках, внимательно рассматривая и то и дело переводя взгляд с лепестков на лицо Фиби, так, словно девушка и садовый цветок были сестрами. Он наслаждался не только тонкостью аромата, красотой формы или яркостью оттенка, радость его была связана с восприятием жизни, его характером и индивидуальностью, которые наделяли его такой любовью к садовым цветам, словно те были мыслящими и чувствующими созданиями. Подобное восхищение и симпатия ко всему цветущему обычно свойственны женщинам. Мужчина, наделенный той же чертой, вскоре теряет, забывает, учится презирать ее в контакте с более грубым миром. Клиффорд и сам давно позабыл о ней, но вновь обрел, медленно избавляясь от своей холодной апатии.
Просто удивительно, сколько всего замечательного происходило в этом закрытом саду, что Фиби умела обнаружить. Еще в первый день она слышала и видела там пчел. И часто – почти постоянно – с тех пор пчелы продолжали прилетать сюда, Бог знает по какой причине желая столь отдаленных нектаров, в то время как гораздо ближе к дому маленьких тружениц расположились пышные клеверные поля и самые разнообразные сады. Однако пчелы летели сюда, ныряли в цветы тыквы так радостно, словно иных цветущих лоз не было на расстоянии дневного полета или словно сама земля сада Хепизбы даровала растениям те самые компоненты, которых недоставало маленьким волшебницам, чтобы придать ароматы Имитоса[41] всему урожаю меда Новой Англии. Когда Клиффорд слышал их солнечное деловитое жужжание в сердцевине больших желтых цветов, он оборачивался на звук и острее ощущал тепло, голубизну неба, зелень травы и вольный господень воздух повсюду, от земли до самых небес. В конце концов, не важно было, почему эти пчелы так стремились в зеленый уголок посреди пыльного города. Господь посылал их обрадовать бедного Клиффорда. Они приносили с собой тепло лета, унося взамен немного меда.
Когда расцвели бобовые лозы на подпорках, среди них особенно выделялся некий вид с большими алыми цветками. Эти бобы дагерротипист нашел на чердаке одного из семи шпилей, они были спрятаны в старом комоде одного из Пинчеонов давно минувших дней, который в свое время увлекался садоводством и явно собирался посадить их на следующий год, но вместо этого сам оказался колоском под косой Смерти. Холгрейв посадил часть найденных семян, чтобы проверить, есть ли в них еще жизнь, и в результате этого эксперимента появилась чудесная грядка фасоли, быстро обвившая столбики опор и покрывшая каждый виток спиралями алых соцветий. Стоило распуститься бутонам, как ими заинтересовалось огромное количество колибри. Временами казалось, что на каждую сотню цветов приходится одна крошечная птичка размером не больше пальца, в своем разноцветном оперении парящая и дрожащая над опорами для фасоли. Клиффорд наблюдал за колибри с неописуемым интересом и искренней детской радостью. Он даже выглядывал из беседки, чтобы лучше их видеть, жестом приказывал Фиби молчать и замечал ее ответную улыбку, от которой его радость лишь возрастала. В такие минуты он не просто молодел, он возвращался в детство.
Хепизба, видя эти проявления энтузиазма, качала головой со странным смешением материнской и сестринской любви, удовольствия и печали. Она говорила, что Клиффорд всегда был таким, когда прилетали колибри, – всегда, с младенчества, – и что восхищение этими птичками стало самым ранним признаком его увлечения всем прекрасным. Старая леди считала лучшим из совпадений то, что художник посадил эти цветущие алым бобы, – которые так привлекали колибри и которых сад Пинчеонов не помнил уже сорок лет, – в тот самый год, когда Клиффорд вернулся домой.
А затем глаза бедной Хепизбы наполнялись слезами, и, если ей не удавалось сдержать их поток, она стремилась забиться в самый дальний уголок, чтобы Клиффорд не увидел ее расстройства. Все радости того периода жизни вызывали у нее слезы. Он пришел так поздно, что казался своего рода бабьим летом, когда с солнечными лучами смешивается туман, а в самом веселом из дней сокрыты смерть и разложение. Чем больше Клиффорд познавал радостей детства, тем печальнее становилась видимая разница – с загадочным и ужасным Прошлым, которое уничтожило его память, с печальным Будущим, которое ждало его впереди. Он обладал лишь неосязаемым видением Настоящего, которое, стоило лишь присмотреться, было поистине ничем. Сам он, что проявлялось во множестве симптомов, мрачно отстранялся от собственного удовольствия и считал все происходящее детской игрой, которой можно забавляться, но в которую нельзя искренне верить. Возможно, Клиффорд видел, в зеркале своего подсознания, что является примером и представителем того огромного класса людей, который необъяснимое Провидение постоянно противопоставляет миру: ломая то, что кажется его же подарком их природе, не подпуская к единственной их пище, угощая ядом на банкете, и тем самым, – когда, казалось бы, человек создан был совершенно для иного, – делая их существование странным, одиноким и мучительным. Всю свою жизнь он учился быть сломленным, как учатся иностранному языку, и теперь, надежно усвоив урок, с трудом воспринимал свое эфемерное счастье. Довольно часто его глаза туманила тень сомнения.
– Возьми меня за руку, Фиби, – говорил он тогда. – И ущипни посильней своими пальчиками! Дай мне розу, чтобы я мог сжать пальцы на ее шипах и доказать себе этой острой болью, что я не сплю!
Очевидно, он желал этого укола мимолетной боли, чтобы уверить себя единственным ощущением, в реальности которого он не сомневался, что сад, и потемневшие от погоды шпили дома, и хмурый взгляд Хепизбы, и улыбка Фиби так же реальны. Без телесного подтверждения он не мог считать их более существенными, нежели пустые забавы воображения, которыми он пытался подпитывать свой дух, пока даже этот источник пищи для ума не истощился.
Автору нужна великая вера в симпатию его читателей, чтобы описывать мелкие инциденты этой садовой жизни. То был Эдем для сокрушенного громом Адама, который бежал искать там укрытия от мрака и страданий дикого мира, в который он был изгнан.