часы, если нет гостей, у них в доме всегда тишина и безмолвие, потому что это послеобеденное время: все расходятся по своим комнатам, а прислуга отправляется на кухню. Сегодня же, для того чтоб можно было принять меня, вышел особенно благоприятный случай: Верховский уехал из дому и Прокофьич куда-то ушел; торчал лакей в передней, но она и того услала. Рассказывая это, Антонина Васильевна улыбалась и хотела казаться спокойною, но я заметил ее внутреннюю тревогу.
– Вас беспокоит мое присутствие? – спросил я.
– О нет, – отвечала она. – Валериан Константинович приедет поздно, я чрез час проведу тебя обратно. Чай мы пьем на той половине. Жалею, что не провела тебя к себе. В случае чего, Боже сохрани, спрячешься за драпри или кровать, и ночью выйти очень легко: у нас подъезд никогда не запирается. В передней дверь на лестницу запирается только на болт и задвижку. Слуга спит крепко… Но расскажи мне, что ты теперь намерен делать. Когда ты приехал?
Расспросы полились рекой. Антонина Васильевна забылась и интересовалась всякой безделицей в моей жизни. Я отвечал ей как мог сжато, чтоб скорее уйти. Вдруг в передней раздался громкий звонок.
– Боже! Валериан! – вскричала Антонина Васильевна. – Мы погибли!
Повторился неистовый звонок с переливами.
– Спрячься, Бога ради! – вскричала Антонина Васильевна. Я бросился за драпри, успев только сказать ей:
– Не беспокойтесь, пожалуйста.
По коридору раздались торопливые мужские шаги. Антонина Васильевна поспешно выбежала. Не зная, куда спрятаться лучше, я залез под кровать. Разбранив в передней слугу за долгое ожидание, Верховский быстро вошел в кабинет и зашагал из угла в угол. Потом он позвал Прокофьича и приказал подать коньяк, лимон и попросить к нему Антонину Васильевну.
– Скажите, пожалуйста, – встретил он ее, – для чего вы живете у меня в доме? Для мебели? Помилуйте: я прихожу, звоню, звоню, и ни души нет! Это черт знает что такое.
– Я не знала, что ты возвратишься так скоро, и услала Филиппа.
– А кто вас просил распоряжаться с вашим куриным мозгом. От дальнейшего разговора я вас увольняю.
Право, тошно и противно передавать бессмысленные, пьяные речи его. Он часа два мучил бедную женщину, глотая в промежутках, судя по звону посуды, рюмку за рюмкой коньяк, придирался к каждому ее слову, вспоминал малейшую безделицу, которая была ему неприятна, и взводил эту безделицу в уголовное преступление. В сущности, все это было не более как мелочь и дрязги… Антонина Васильевна употребляла и просьбы, и уговоры, чтобы прекратить ссору, но усилия ее были тщетны, и она решилась заметить своему мужу:
– Ты крайне несправедлив ко мне, Валериан Константинович. Я вижу и понимаю все. Ты уедешь из дому, тебя раздражит какая-нибудь неудача в свидании с кем-нибудь, и ты вымещаешь ее на мне.
– Неудача? В свидании? С кем? Тварь! – закричал на жену Верховский.
– Валериан! Ай! – раздался голос Антонины Васильевны.
Рассвирепев от слов, попавших прямо в цель, Верховский, должно быть, так сильно толкнул свою жену, что она упала на пол, и в азарте нанес ей в лицо удар носком сапога и подбором. Лежа под кроватью, я не мог видеть этой сцены и предупредить ее, потому что она случилась моментально; но, услышав шум от падения Антонины Васильевны и крик, я понял все, что происходит, и встрепенулся, забывая все, чтоб броситься на Верховского. Но он уже отошел от жены и, бросившись на кровать, крикнул ей:
– Вон, или я тебя убью!
Антонина Васильевна сейчас же вышла. Я остался в какой-то странной нерешимости на своем месте, приподнявшись туловищем на руках. Грудь дышала порывисто, жилки на висках бились учащенно, голова была как в огне, пальцы рук согнулись в виде когтей. О чем я тогда думал – этого я никак не могу объяснить. Это было состояние, не подлежащее никакому анализу. Пожалуй, состояние это было похоже на то, когда мы раздумываем, устремляем глаза на одну точку и кажемся со стороны мыслящими, но мысли в голове у нас нет никакой. По крайней мере мне кажется, что мысль совершить преступление зародилась в моей голове не в тот момент. У меня нет никакой цели скрываться перед вами, но даю вам честное слово, что от описанного мною момента до того, когда у меня блеснула мысль о преступлении, прошел даже значительный, почти часовой, промежуток времени, так что Верховский в продолжение его успел раздеться, надеть на себя ночное белье, выпить еще коньяку и улечься. Сам я в этот промежуток, однако, не стал покойнее; состояние мое все еще было ненормально, но все-таки как-то осмысленнее. Кровь от головы значительно отхлынула, мысли зароились, но сердце билось неровно и учащенными темпами. Настроение мое было нервно, но не желчно. Я возвратился опять к тем размышлениям о положении Антонины Васильевны, которые явились у меня на улице. Я сожалел о ней глубоко, искренно, до боли в сердце, и мучился мыслью о том, чем бы помочь ей? И вдруг внезапно, как стрела, как молния, электрическим током по мне пробежала мысль: «Да что же он! Убить его!» Вслед за тем слово «убить» я повторил еще раз, как-то вопросительно, и впал в то самое состояние бессмыслия, которое я описал выше, а в голове сквозь хаос мыслей представлялась неясно идея – убить. «Да, убить!» – прошептал я с злобным решением, как бы отвечая на вопрос, с судорожным дрожанием рук. И опять прежний хаос мыслей! Затем, помню, я стал бессмысленно приподниматься, вылез из-под кровати и остановился, пугливо озираясь, как бы в ожидании появления неожиданного свидетеля или чего-то сверхъестественного. Я рассказываю вам все мельчайшие подробности, потому что я сам прежде задавался вопросом – как совершается величайшее преступление – убийство? И на мою долю выпал жребий быть убийцей! В ушах раздавался шум и звон; сердце как будто не билось, руки остыли. Казалось, я обдумывал что-то и не решался. Что я думал – мне самому было неведомо; мысли не складывались, а между тем губы произнесли: «Антонина Васильевна скоро придет! Убью!» И это сделалось твердым решением.
В дальнейших своих действиях я не отдавал себе в те минуты отчета, но тем не менее они были тверды и в них было своего рода сознание… Я вспомнил, что на стене висит оружие… и, прежде чем подойти к драпри, я выбрал орудием смерти кинжал… Комната была освещена полуспущенной лампой, драпри раздвинуто, и слышался сильный храп Верховского, лежавшего в опрокинутой позе на спине, гробовая тишина во всем доме. Одиночество, полумрак, при моем злодейском намерении, приводили меня в ужас, но вместе