Платон Максимович жил рядом, почти по соседству. Рельеф Кольского полуострова в этом месте почти гладкий, красной галькой полого спускается к морю, но вокруг реки образовались холмы, как кочки, на которых кто-то, словно играя, рассыпал в беспорядке неказистые черные деревянные хибарки.
Главный вход в подземелье был у него из спальни. Рая с Марией Ильиничной, едва переступив порог, остановились, чуть столкнувшись друг с другом. А Платон Максимович поспешно и неуклюже стал на колени возле неубранной высокой, тяжелой кровати с еловыми шишечками на спинке (вид этой кровати в голубоватом уличном свете и остановил женщин) и оглянулся на них приободряюще, чуть извиняясь. Глаза его светились, и руки налились силой – словно собственное детище там, внизу, дышало подземным воздухом, животворящим, из самых недр. Как с родной, самой любимой вещи, он аккуратно смахнул тряпки и коробки, обнажая выкрашенный голубой краской деревянный люк с кованой ручкой. Замер, оглянувшись на женщин еще раз, переводя дыхание, от неловкости вытирая руки о штаны. Затем встал, легко, будто она ничего не весила, сдвинул кровать в сторону, открыл люк, сразу же оттуда, с какой-то специально сделанной приступочки, вынул керосиновую лампу и спички, стал подле, приглашая женщин спуститься.
Там было тепло и тихо. Именно эта сухая, лишенная малейшего шороха или сквозняка тишина пугала Раю больше всего. Они шли, осторожно ступая по земляному полу, то тут, то там переложенному досками, наклоняясь под балками и распорками, и тишина давила на ноздри и виски. Показав основные свои апартаменты, Платон Максимович решил вывести их прямо к дому Марии Ильиничны, туда, где они с ней как-то встретились, у развалившегося наполовину дровяного сарая. Почва там была какая-то негодящаяся для туннелей, все обваливалось, и планировалось тот рукав замуровать и засыпать вовсе.
Впереди вдруг замаячил свет – уже совсем темно-синий, ночной, но живой, и Рая невольно ускорила шаг, так рвалась туда, что почти не заметила, как в одной из ниш, коими изобиловали все туннели, лежит какой-то человек, весь в застывших, скомканных, как бумага, тряпках, темный, кудрявый, с вываленной в проход рукой.
– А это вон из дома того, что не живет никто – печку-то там разобрали, – суетливым полушепотом объяснял Платон Максимович, высунувшись на улицу на миг, и, сраженный неприятным холодным свежим воздухом, решил продлить экскурсию по подземелью. Оборачиваясь и подслеповато щурясь, он грудью столкнулся с Марией Ильиничной, она усмехнулась, опустив голову и вытирая руки о юбки. – Так печку-то там разобрали, да, вот дом и рухнул, а этого сюда специально привезли ночью, у меня тут дырочки-то есть, если стать в нужном месте, то я все-все слышу, – и пригрозил пальцем, так что Мария Ильинична улыбнулась, не поднимая головы.
– Привезли, скинули тут, поджечь хотели, но древесина-то не взялась толком, уехали они, а я скоро пошел туда, думаю: дай найду балок и гвоздей, оно-то всегда надо, а он там и лежит… – Платон Максимович замолчал, учтиво глядя на полутемную нишу и выпавшую в коридор руку. – Да, живой, представляете, и вот не знаю, что нашло на меня, я его сюда и притащил. И намучился же… И не далеко вроде, и не знает никто, а как узнает – у меня-то там дверь с обманкой, подумают, что сам сюда спустился, а коридор главный не найдут все равно.
Мария Ильинична неодобрительно покачала головой.
– Вечно ты всякую дрянь к себе в нору тащишь, Платон Максимович.
Он слабенько засмеялся, сиплым тенором, и чуть отстав, роясь в потемках в поисках секретной двери, просопел:
– Это да… что есть, то есть…
На следующий день, пока Мария Ильинична была на работе, Рая привязала братьев за ноги к кровати, так как изгородь уже не держала их, замоталась хозяйкиным платком, нацепила сделанные из древесной коры чуни и, взяв немного еды с обеда, что сама не съела, побежала к разрушенному дому. С ног валил ледяной ветер, наступали морозы.
Там, внизу, потолок осыпался во многих местах, и на полу лежал иней, и играла мелкая поземка. Мужчина был живой, но очень слабый. Разглядеть что-то без нормального света не представлялось возможным, и Рая на ощупь пыталась накормить его, и он даже немного пил, и стонал, и было ясно, что тут ему очень холодно. Когда стало совсем темно, Рая вернулась с двумя старыми, пришедшими в негодность рыбачьими сетками и попыталась укутать его, предварительно выкинув пропитанные гноем и испражнением тряпки, по краям застывшие и стоящие вокруг тела торчком, словно льдины на замерзшей речке.
Среди запасов Платона Максимовича имелись и лекарства, в частности – пенициллин, добытый бог весть как и откуда, и несколько дней Рая ходила, полностью погрузившись в себя, лихорадочно придумывая, как можно его немножко украсть. И, когда вынашивающий серьезные матримониальные планы Платон Максимович пригласил ее одну к себе в гости, вспыхнула такой радостью, что оба они – и Мария Ильинична, и Платон Максимович – невольно переглянулись. От Раи редко когда можно было услышать даже самый слабый смешок, а тут она подхватилась, заулыбалась, так что даже немного обидно стало.
Там внизу они сидели за столом, друг напротив друга, сложив руки, как на парте, лампа чего-то чадила, но страшная тишина и недвижимость воздуха не убиралась, пили очень сладкий чай. Слова застревали в горле, от тишины становилось чуть душно, и неожиданно в этой нарастающей зудом невнятной тревоге Рая произвела плавный каскад жестов, что всегда так безотказно действовал с Жучилиным, ладно запуская шестеренки любовного механизма – чуть съехав со стула, пристально глядя на пять сантиметров выше его глаз, стала стягивать с плеча сизую кофточку. Платон Максимович хоть и ожидал этого, но теперь сильно перепугался.
– Принеси мне воды сюда, просто тазик теплой воды.
Он тут же вскочил и замер посреди комнаты, обескураженно глядя на нее снизу вверх, потом часто закивал, суетливыми мелкими шажками бросился в коридорную тьму. А Рая, не дожидаясь пока все затихнет, спрыгнула со стула и пошла рыться на полках и стеллажах, где видела ампулы с драгоценной плесенью.
Этим же вечером, пользуясь уходом хозяйки в море, Рая привязала братьев за ноги к столу, как обычно, дала им соски из закутанной в тряпицу каши и пошла к разрушенному дому. Мужчина был по-прежнему жив. В полумраке были видны одни лишь очертания – провалы глазниц, жилы на шее, влажное смолистое поблескивание корочек из крови и гноя и такое же, но живое – поблескивание черных глаз. На земляной пол коридора, где он лежал, уже намело снега в палец глубиной, в нишу еще не задувало, но холод стоял ужасный.
Рая, как могла, укутала его новыми тряпками и самотканой ковровой дорожкой, со страшным риском украденной из сундука Марии Ильиничны. Положив его голову себе на колени, скрючившись в земляной нише, Рая поила его горячими отварами и супом. Ран было так много, что пенициллин сыпала просто в них, смыкая их пальцами, словно губы, промакивая и вытирая гной, как слюну.
Однажды, сильно рискуя, пока все спали, она принесла ему поздно ночью мясного бульона, а потом стала тянуть изо всех сил за руку, требуя, чтобы он встал. Он валился то на один бок, то на другой и периодически в этой кромешной тьме и тиши стонал, как мычит какой-то сильный крупный зверь, маясь в одиночестве. Рая радовалась, потому что в этом мычании-стоне ей слышалась жажда жизни. Мороз был такой, что выставленная на двор вода в чашке замерзала за считаные минуты. А мужчина встал, и, ведомый за руку Раей, высунулся на свет божий и, как подбитый орангутанг, чуть ли не касаясь руками земли, раскачиваясь при каждом шаге, пошел за ней, оставляя на снегу невидимые им желтовато-розовые капли, хватая ртом воздух, натыкаясь на дверной проем, пришел куда-то, и, не ощущая больше влекущей за собой ладошки, упал навзничь на мягкую подстилку из хвои и соломы.
Это был обрушенный сарай Марии Ильиничны: заваленная рассыпавшимися поленьями часть, прилегающая к дому и теплой стене, где печка и куда сама хозяйка за все эти месяцы ни разу не заглянула.
Зато Платон Максимович пропажу заметил почти сразу:
– Ушел голубчик, оклемался чуть и ушел, – говорил он с досадой. Хотя тут же успокаивал себя: – А если б сдох, на кой мне вонь и разложения…
А Хосе Пилар Морено снились выбеленные соленым жарким солнцем домики Андалусии, белое, с легкой синевой, как перламутр, утреннее небо и запах можжевельников и кипарисов, и тишина, какая бывает только утром очень жаркого дня, когда воздух, чуть сжавшийся за ночь, будто меняет свой состав, поворачивает пластинки молекул, и в этот момент металлическое кляканье велосипедной цепи, доносящееся откуда-то снизу, звенит словно над ухом, слышно поскрипывание седла и хруст гравия под колесами. И снилась река Гуадалквивир, и много разных женщин, прямо в одежде стоящих там вполоборота, все улыбались ему через плечо, придерживая юбки, чуть наклонив головы, и от их взглядов впрыскивалось что-то в сердце, отчего оно билось сильнее, ровнее, одним ударом толкая что-то внутри, что идеально отточенным механизмом отзывалось там ударом следующим, и так дальше – как можно было целый день думать о босых женских пяточках, в утреннем тумане гор Сьерра-Морена ступающим по округлым серым камням, выложенным дорожкой куда-то вдаль – один перед другим. Девочка говорила с ним на каком-то непонятном языке, который был не похож на привычный русский, любила сидеть у него за спиной, взяв голову, казавшуюся головой разбитой статуи, себе на колени, и голова эта была в треть размера ее тела.