– Боже, как ты красив! Ты хоть знаешь, как ты красив, мальчик! – схватила его ладонь, что-то в нее вложила и скрылась за дверью дамской комнаты. А Леон ввалился в комнату напротив, открыл холодный кран и минуты две, склоняясь над раковиной, одной рукой бросал в лицо пригоршни холодной воды, пытаясь понять, что сейчас произошло. Поднял голову, исподлобья уставился на свою мокрую физиономию в зеркале. Ну и рожа, подумал. Во влип! А тетка – та просто трёхнутая. Надо Меиру рассказать… С некоторой опаской разжал левый кулак: в нем оказалась новенькая пятидесятидолларовая банкнота – американские чаевые, поразившие его воображение; подарок феи-Белозубки, трёхнутой тетки, дай ей бог здоровья… Он вспомнил бисеринки пота над верхней ее приоткрытой губой и вдруг запоздало ощутил такой мощный спазм внизу живота, что охнул и опустился на корточки. И отсиживался еще минут пять, пока, по его расчетам, американская компания не покинула террасу кафе.
За лето он вытянулся и достиг своего предела – ста шестидесяти трех сантиметров, но все еще оставался ниже Габриэлы на полголовы, и теперь уже навсегда.
Всю жизнь он подбирал себе женщин ее типа: высоких, откровенно выше его, синеглазых, с легкой копной каштановых тонких волос. Увидев, дурел, терял голову, преследовал, не давал передышки, задаривал подарками, напирал… пока не одерживал победу. Словно эта девочка раз и навсегда отпечатала в глубине его естества свой нестираемый, ничем не вытравляемый образ. Точно так же, как любая гроза, любой далекий рокот неба с незабываемой яркостью воскрешали в его памяти ту ночь в доме на склоне горы – ту Главную Ночь, что стала талисманом, уроком и ужасом его юности, да и всей его жизни.
Что касается Меира…
К десятому классу всей школе было известно, что Меир – настоящий математический гений, будущий лауреат международных премий, надежда отечественной науки. На олимпиадах он побеждал студентов хайфского Техниона, участвовал в каких-то университетских проектах и даже в одном закрытом армейском, о котором важно помалкивал, напуская на себя вид государственного мужа. По сути дела, Меиру Леон был обязан тем, что в школе его перетаскивали из класса в класс. Меир, друг, самый близкий и преданный человек в мире, всегда поспевал со своей помощью в последнюю минуту, порой целыми страницами переписывая за Леона контрольные по точным дисциплинам.
– Эх ты… Кларнет ибн-Кларнет… – добродушно говорил он, тихо подвигая к нему драгоценные листки за спиной педагога.
Впрочем, была область, кроме музыки, где Леон не только не нуждался в помощи, но явно опережал многих сверстников: языки. Они просто вливались в него через макушку и растекались внутри головы, разделенные чистыми ручьями по отдельным, не сообщающимся резервуарам с надежными клапанами. И когда открывался клапан одного резервуара, захлопывались клапаны всех остальных. Так, неожиданно и жадно он заглотал английский – буквально заглотал, ибо включал телевизионный оперный канал за ужином и слушал-смотрел, едва пережевывая куски булки с сыром, запивая, вернее, заглатывая их молоком из стакана.
Обеда не было никогда: Владка готовить не любила и не умела, вечно околачивалась по каким-то своим заседаниям, после которых бурно, с куском бублика за щекой, пересказывала сыну события, щедро украшая их виньетками собственного изготовления:
– И после того, как она это говорит, он хлопается в обморок – бэмц! Глаза закатились, тело дергается, ширинка расстегнута, и там – украденное ПОРТМОНЕ!!!
Обеды иногда приносил сердобольный Аврам, особенно по воскресеньям – остатки семейного субботнего пиршества, кулинарные изыски дочерей. Не особо вдаваясь в каноны сервировки, Аврам складывал в одну кастрюльку четыре рыбные котлетки, несколько ложек вареного риса с изюмом, приличный обломок творожной запеканки. Являлся, ставил кастрюльку на стол, садился рядом, выложив на клеенку большие чистые руки, и говорил Леону:
– Ешь немедленно, я должен забрать кастрюлю, она не из дешевых. Отложи в тарелку для мамы. А теперь ешь, я хочу видеть, что ты сыт. Загребай ложкой все подряд, так даже вкуснее. Что ты морщишься! Что плохого могут приготовить ручки Сары и Мири, Дворы и Пнины, и маленькой Шайли – она взбивала яйца?! Нет, ешь прямо сейчас, я должен вымыть кастрюлю…
Так вот, американский музыкальный телеканал транслировал оперы с самых знаменитых мировых площадок; спектакль предваряли подробные лекции. Понизу кадра шли титры на иврите, и глазам Леона приходилось бегать по цепочке слов, как-то договариваясь с жадным слухом.
Через месяц, неожиданно для самого себя, он не только объяснил двум пожилым туристам из Англии, как пройти к Стене плача, но, вызвавшись их проводить и за эти полчаса подружившись, целый день бродил с ними по Старому городу, совершенно свободно болтая и понимая новых своих знакомых практически полностью. В девятом классе он иногда поправлял учительницу в специальных музыкальных терминах, благодаря тем же лекциям и передачам уже другого телеканала, британского.
И дело было не в запасе выученных слов; в любых языках, кроме русского, иврита и арабского, он использовал довольно скромный словесный багаж. Но лишь только открывал рот и произносил две-три фразы на том же английском, никому и в голову не могло прийти, что этот парень родился не в Бостоне или каком-нибудь Стэнфорде.
Однако самыми поразительными были у него успехи в арабском – в языке, не очень, мягко говоря, любимом учениками. Язык сложный, изысканный, множество синонимов (одно только слово «любовь» можно передать десятками слов); письменность витиеватая, почти как японские иероглифы. Арабский язык школьники выбирали дополнительным к английскому не из любви, а с прицелом на будущее, особенно мальчики: в некоторых спецподразделениях армии знание арабского сильно помогало продвигаться в военной карьере.
Леон же в арабский просто влюбился: готовя устный ответ по теме, выпевал фразы, очень точно интонируя в каждом слове; ведя рассказ, использовал по два-три прилагательных к каждому существительному, хотя учитель его об этом и не просил.
В арабском он парил, упивался, молился, цитировал суры Корана… Ну да, говорил преподаватель, усмехаясь и качая головой. Известный эффект: музыкальный слух, по всей видимости, абсолютный… В арабском это большое подспорье.
И не то чтоб он так уж вызубривал правила грамматики-фонетики, все эти гортанные согласные, огласованные фатхой, дамой или касрой… Просто, когда открывал рот и, полуприкрыв глаза, произносил что-нибудь из Корана – в классе наступала заинтересованная тишина, будто сейчас, после полагающегося вступления, Леон приступит к рассказу о похождениях зачарованного багдадского купца.
Иногда он и сам задумывался над тем, как интересно у него устроена башка: взять хоть эти «резервуары» с языками – запечатанные амфоры с драгоценными винами. Каждый напиток имеет свой вкус: терпкий или сладковатый, пряный, с фруктовым или травяным послевкусием… Завершая фразу, ты собираешь языком последние капли, растворяя в себе последний отзвук смысла. Для каждого языка у него существовало гармоническое соответствие, и чтобы перейти с языка на язык, нужно было прислушаться… приклонить свое ухо, как говорят мудрецы восточных сказок, к глубинной сути самого себя; перейти в другую тональность. Стать иным совершенно.
* * *
Мутация его упрямого голоса наступила невероятно поздно, в шестнадцать с половиной лет, и прошла стремительно и бурно – всего за три месяца, когда разговорный его голос упал на целую октаву и вышелушился в баритональный регистр. Ошеломленный и обрадованный этим превращением, Леон вдруг разболтался: непривычно много для самого себя говорил, с удовольствием прислушиваясь к тому, как в глубине каждого произнесенного слова распускается мужское ядро. Нащупывал новые тембры: восклицаний, смеха, протяжного зова. Знакомился с новым собой. Наконец, осторожно попытался петь в новом регистре, но при этом ощутил такое неудобство, точно в горло ему вставили крошечную шарманку, которую ежеминутно хотелось выблевать.
Все предыдущие годы он ждал, когда, сбросив линялую шкурку мутации, его новый голос взметнется теноровой птицей в «настоящем мужском» диапазоне. Вместо этого в горле возник какой-то шерстистый посредник, обойти которого не было никакой возможности.
Леон пришел в отчаяние.
– Я потерял голос! – сказал он матери. На что Владка отреагировала со свойственной ей легкостью:
– Да и хрен с ним. Ты что, всю жизнь собирался птичкой чирикать?
Нет, конечно, голоса он не терял – в том смысле, какой придают этому профессионалы. Но петь мог только все тем же идиотским опостылевшим бабьим сопрано, что при его внешнем, столь же стремительном возмужании становилось уже посмешищем, приемом пародиста.