Так и отошла в банный день – тихо, во сне, отмытая до скрипа, до иссохших косточек, чтобы чистой предстать перед кем бы там ни было, чистой и почти безгрешной.
После ухода старухи в доме посветлело. Захватанные занавески Лиза сменила на веселенькие, в красных петушках, а дочь пристроила в группу продленного дня с горячим питанием.
Работа была тяжелая, с ночными сменами, – сутки через двое, но привыкла, втянулась – вокруг вились мужики, женатые, холостые, разведенные, – толпились, дышали в спину, но в обиду не давали.
Тоненькая, крутолобая как барашек, пахала наравне со всеми, брала сверхурочные, научилась курить и неумело затягивалась, вынимая из густо накрашенного рта мундштук, кашляла, заливаясь краской, отталкивала жадные мужские руки с неухоженными косо срезанными ногтями, – ночами подвывала в подушку от мучительного, женского, – забывалась тяжким сном, истерзанная, со скрученным жгутом простыни между ног. После затрещины, отпущенной маленькой крепкой рукой, зауважали – молча пропускали в душевую и смиренно поджидали у выхода, провожая взглядами стройную спину, – будто необъезженная кобылка, разгоряченная, поигрывала мощным крупом, обтянутым вискозой и крепдешином, – на платьях не экономила, как и в пору недолгого актерства, – носила отрезы в ателье к Фаине, близорукой евреечке. Фаина была дура и рохля, но дело свое знала.
Ай, Лиза, с вашей фигуркой, – Фаина делала сладкое лицо и закатывала глаза. Лиза немного презирала ее за пучеглазость и запашок, мутный, тепловатый запашок некрасивого рыхлого тела, но у Фаины был Фима, а у Фимы – Фаина – тут таился некий секрет, – как зачарованная следила Лиза за движениями ее рта, большого, мясистого, обметанного по краям жестким кустарником, – куда же деваться мужчине от этих добродушных жадных губ, от уютной груди, от толстого розового языка, – у Фаины была базедова болезнь, а у Фимы – больное сердце, в их доме Лиза особенно ощущала собственную неприкаянность, приблудность, чуждость и от куриного бульона упрямо отказывалась, а от чашки кофе с бисквитом – никогда.
* * *
Вдоль трамвайной линии вырастали новые дома, – черта города постепенно сдвигалась к необжитым пространствам, современные девятиэтажки довольно бесцеремонно теснили нагромождение «хрущоб», уже закопченных, уже обросших историей, слухами и легендами.
Например, дома напротив, сумрачно-серого, Лиза боялась как огня, обходила десятой дорогой – в этом доме у нерадивой мамаши, не то чтобы алкоголички, а молодой и глупой козы, сгорели двойняшки, мальчик и девочка, – сгорели, угорели, возможно, во сне, это предположение еще как-то отодвигало леденящую кровь картину – задыхающихся детей, зовущих свою мать, – мать ли? – согретую вином, мужской лаской, в соседнем доме, через дорогу, – вот так, в наброшенном пальто, голоногая, будет биться она и хрипеть над разжатым детским кулачком из-под простыни.
Или семейство Тушинских – каждый год собирались они в Америку, каждый год паковались вещи, распродавалась мебель, но всякий раз что-то срывалось, и, казалось бы, неминуемый отъезд откладывался на неопределенное время, а дети тем временем росли – пухлый херувим Петечка вырастал тощим, застенчивым подростком с удивленным разрезом влажных глаз, с четко очерченными губами, совсем не мальчишескими, наполненными нездешней чувственностью.
В мальчике повторялись черты его матери, несколько расплывшейся после вторых родов, но все равно красивой утрированной тяжеловесной красотой. С раннего детства привыкла она носить корону принцессы, – при слове «жидовка» спина ее распрямлялась, а грудь поднималась еще выше, рот презрительно морщился, даже мелкие камушки, брошенные в спину, не могли затмить сияния ее короны, – четырехугольная страдающая одышкой Фира, вздорное существо на синих отекших ногах, растила именно принцессу, восточную принцессу с молочно-кофейной плавностью ног из-под юбки, со смуглой тенью над вздернутой верхней губой, с глазами влажными, прелестно порочными, укрытыми тяжелыми створками век.
Пришел день, и принцесса дождалась принца, некрасивого еврейского принца с лысеющим лбом и счетной машинкой вместо головы, – принцесса, теперь уже королева, раздобрела, обмякла, подарив мужу первенца, наследника, а потом и девочку, увы, похожую на отца.
Амехае, – сладко сипела Фира, подбрасывая на руках толстенькую девочку с кривыми ножками, – Петя, кушать! – кричала она из окна внуку, – Петечка, иди уже куушааать, – вторили дворовые мальчишки, растягивая каждое слово, и форточка захлопывалась, – странное дело, облачко восхищения незаметно переместилось с матери на сына, – Петю не трогали – голубиная его кротость вызывала непонятное чувство даже у отпетых хулиганов.
Голос старой Фиры, собственно, не голос, а сип, оживлял дворовые сумерки, словно в старухе этой, с ее взрывным нравом, разношенной грудью, короткой шеей и сверкающими глазами на желтом лице, было нечто необъяснимо притягательное, уютное – стоило ей оторвать необъятный зад от скамьи, как пространство двора скучнело, выцветало, – будто из него уходила душа.
Тушинские уезжали. Они уезжали ближе к лету, к концу учебного года, и Злата ходила возбужденная, задумчиво вертела золотые колечки на смуглых руках, – однако к осени все затихало, и дом погружался то в слякоть, то в мерзлоту, и уже было не так важно, сидит старая Фира на скамейке во дворе или нет.
Лиза любовалась Златой чаще издалека, а дружить не смела, вообще, семейство это вызывало в ней самые неожиданные чувства – будто наблюдала она за диковинным деревом, дающим диковинные плоды, пряные, возбуждающие, наполняющие все вокруг невнятными предчувствиями и ожиданиями.
В последний раз посчастливилось ей побывать у Тушинских на проводах, – пока Фира, сморкаясь, обносила гостей салатами, Лиза, не зная, куда деваться от смущения, стояла в Златиной спальне, обвешанная платьями, модными, почти не ношенными, – бери, Лиза, бери, – мне столько не увезти, и вообще, мы с Давидом ждем… ты понимаешь, – будто крохотные молоточки стучали в висках, – чужое счастье жгло грудь и томило.
Дома она долго примеряла Златины платья – словно чужую жизнь осторожно прикладывала к бедрам, плечам, груди, – розовея, хорошея, она примеряла на себя Златину корону – ее уверенность в себе, ее теплую женственность, ее счастливое замужество и материнство.
* * *
Девочке заплетала тощую косицу, с силой натягивая волосы со лба, – в отличие от Лизы, дочь была жидковолоса, чуть горбоноса, но редкое имя искупало эти недостатки – редкое имя как залог избранности, фора, аванс, как пропуск в красивую и счастливую жизнь, – некрасивая девочка старательно черкала в тетради и испуганно вжималась в стену, глядя в белеющее материнское лицо со сжатыми губами, – дрянь, – выдыхала Лиза и замахивалась тяжелой рукой, – немигающие девочкины глаза пялились в упор, но до первой пощечины – путаясь в соплях и слезах, мерзкая тварь хватала за руки, обвивала колени, – мамочка, – рыдала она, сотрясаясь телом, протягивая руки, будто ослепшая от недетского горя, – еще задыхаясь от гнева, Лиза обмирала, и рука ее повисала в воздухе – всхлипнув, хватала она дочь, вжимала в себя с неистовой силой, пугая еще больше хриплым лаем и отчаянными слезами в ярко-голубых глазах.
Глаза были, и правда, яркие, жесткие, в густых черных ресницах – уже и не помнила, когда переступала порог дома без тяжелого грима, без зеленых, разлетающихся к вискам теней, серебристых жирных стрелок, без осыпающихся комков туши, без клоунски размалеванного рта с припудренной родинкой над верхней губой.
После тридцати голубизна глаз подернулась сеточкой кровеносных сосудов, вначале незаметных, но упрямо расползающихся вокруг зрачка, над верхней губой пробивались крохотные усики – вначале Лиза запаниковала, но неожиданно понравилась самой себе, мужчины оборачивались вслед и слетались на запах – никакие духи не могли перебить жара ее крови, замешанной густо, будто вишневый сок, – бабка упоминала о молдавской, греческой, цыганской, – яркая Лизина красота разгоралась все ярче, а язык становился жестче, – жесткий как наждак, – ну и стервь же ты, Лиза, с чувством произнесла соседка по лестничной клетке, – костлявая карга Ивановна, – Лиза открыла было рот, но махнула рукой, – наступала ее золотая пора, золотые годочки, – опереточные страсти остались далеко позади, бывший муж обрюзг, поплешивел, изредка заходил навестить дочь – покусывая губу, наблюдала она из окна, как чинно возвращаются они из скверика, чем-то раздражающе похожие, желтокожие, горбоносые, будто птицы одной породы.
У него была молодая жена, бесцветная, с равнодушным козьим личиком, и даже ребенок, сын, пока хорошенький, как все младенцы, крикливый.
Бывший иногда водил Изабеллу к себе в дом, знакомил с семьей, но обычай этот так и не прижился – девочка возвращалась нахмуренная и долго возилась в углу, окуная целлулоидного пупса в ванночку, обтирая чистой тряпочкой, вздыхая по-старушечьи, тяжко.