С того дня фарфоровый Мотеле тронулся, должно быть, умом. Слышал за спиной запаленное дыхание, приправленное луком, а потому отпахивал всякую дверь на пути, как искал выхода, отмыкал всякие ворота, сараи с погребами, шкафы с сундуками, крышки у кадушек и заслонки у печей. Отомкнешь – а там праздник, восторг, светлая звезда над головой «Покинь грусть».
– Доброе утро, – говорил в любой час, даже к вечеру, а ему резонно отвечали:
– Утро позади, Мотеле.
И глядели с жалостью на женатого человека, приотставшего в развитии. Пошел к раввину, сказал:
– Вот я просыпаюсь пораньше, гляжу на небо: ну и подарок! А потом, что потом? День в заботах, вечер в огорчениях, ночь в опасениях. Уж лучше желать доброго утра.
Ребе вздохнул:
– Научись с этим жить, Мотеле.
Но у Мотеле был свой резон:
– Дверей к небу – их много, ребе. Дверей к человеку – не меньше. Создатель сотворил несчетное их число, а мы завалили житейской необходимостью – не приметить. Здесь не удержаться в детстве, ребе.
И отыскал ворота на выход.
– Там турки! – взволновались соседи. – Там Махмуды! Спать негде и есть нечего! В той земле требуются железные люди, а не фарфоровые, – ты пропадешь там, Мотеле, умрешь и не будешь жить!..
Уходили – головы повернуты назад. Плыли на корабле, высматривая из-под ладоней землю по курсу. Мотеле разъяснял Шайнеле, а она слушала:
– Там розы в меду – лакомкам. Высушенные лепестки – к благоуханию в домах. Фиалки в сезамовом масле – для притирания кожи…
Спросили с палубы, углядев дальний берег:
– Что здесь?
Матрос ответил:
– Здесь плачут.
– Кто здесь?
Матрос ответил:
– Дети смерти.
– Что делают?
– Строят на песке.
Мотеле поправил:
– Сыновья сыновей. Строят на камне.
Розой в меду не лакомились. Не натирали кожу, зудевшую от кровососов, сезамовым маслом. Сушеные лепестки в домах не благоухали. То место называлось «Покой и удел», однако скалы не источали мед, холмы не истекали молоком, покоя в их уделе не было. «Моя кровь прольется, но прольется и твоя…» Мотыжили землю, отваливали валуны, рыли канавы, измозолив руки, прокладывали дороги, соревнуясь с Махмудами. Жалил скорпион в поле – пили водку до беспамятства, чтобы перетерпеть жгучую боль. В войну, в голодные зимы, отыскали на чердаке сухарные обломки и сахара огрызок – мыши натаскали про запас. Мыши обойдутся.
По вечерам танцевали на лужайке. Допоздна пели хором: «Мы пашем… Мы засеваем… Мы не с неба упали – проросли из земли…» Время было такое, когда держались вместе, чтобы выстоять, и говорили «мы», только «мы»; потом появилось «я». Погуживал поезд, сближая расстояния. Промелькивал диковинный биплан – ребятишки бежали за небыстрой его тенью, чтобы наступить на голову пилота. Дым возносился из первых труб. Молоко тренькало в первых подойниках. Несушка скудахтывала первое яйцо. Сколачивали первые люльки из порожних ящиков. Запрягали верблюда к изумлению соседей – впервые в этих краях. Забредал нищий, руку тянул за первым подаянием. Первую дверь запирали от первых воров. Почтальон приносил первое письмо. «Мотеле, – уведомлял ребе. – Уясни и запомни: когда нечто существует не ради самого себя, его существование зависит от того, ради чего оно вызвано к жизни…»
Неугомонный Мойше спрашивал отца:
– Папа, а другого семечка нет? Папа, хочу петуха с хохолком…
– Петушок от тебя не уйдет, – отвечал Мотеле, который не был уже фарфоровым. – Держи удар, Мойшеле. Держи – не падай. Тебе далеко идти…
…Мойше Шпильман жил в кибуце под Иерусалимом, на земле, украшенной розами, и жил он великолепно, с веселым сердцем и благодарностью за каждую дождевую каплю. Взял в жены девушку Райку, которую ублажал по ночам. Купил по случаю пузатую мандолину, которая ублажала его. Отрастил ноготь на мизинце и щекотал брюшко мандолины, щекотал Райку, а они отзывались на ласку. Горела керосиновая лампа по вечерам, глядел со стены лихой рубака с огромными усами, а дядька Шпильман сидел под его портретом, выращивал золотистое великолепие под носом, пел между делом под мандолинный перебор: «Буденный, наш братишка, с нами весь народ…»
Приходили друзья, прикладывали линейку к усам рубаки, мерили затем у Шпильмана:
– Догоняешь, Мойшеле.
– Догоним, – отвечал Мойше-швицер.
Надевал по утрам короткие штаны с синей рубахой, нахлобучивал на голову соломенную шляпу, и когда выезжал из ворот, трактор проходил свободно, а усы задевали за столбы, – так уверяли свидетели. Тень от усов дядьки Шпильмана торжественно плыла по полям; товарки заглядывались на немыслимое великолепие и выспрашивали у Райки, не щекотно ли.
– Нет, – отвечала Райка. – В самый раз.
Подрастали мальвы на высоченных стеблях – приметой отлетевшего прошлого. Сквозистый тамариск осыпа́л землю бело-розовыми лепестками. Кустился пахучий бальзамин в щедром произрастании. Под окном у Мойше распускался по весне своенравный цветок ташлиль, словно диковинные петухи вылезали из земли, чтобы вспорхнуть на забор и закукарекать. Никто их не сажал – сами проклевывались; буйствовала под окном радость, ветром занесенная, но держались петухи недолго, от холода ночей в горах опадала невозможная красота, никли к земле привядшие хохолки Птицы райских садов, восторженно-оранжевые и глубинно-лиловые.
Жизнь складывалась нормально, даже лучше того, в окружении крохотных приятностей, только дети не завязывались в Райкиной утробе, и это печалило. Они старались, очень старались, преуспевая в истощении мужского семени, но нужных результатов практически не было, а если точнее, результатов не было совсем. Дядька Шпильман отпрашивался порой на работе; они исчезали на пару дней, даже в столовую не ходили, а потом появлялись, изнуренные и голодные.
– Ну как? – интересовались товарки.
– Когда мужчина приходит к женщине… – отвечала Райка. – На этот раз, кажется, получилось.
Затем оказывалось, что на самом деле получилось, и хорошо получилось, но только не у них. Не шло это дело, не проклевывалось в утробе наподобие цветка ташлиль – в ожидании, должно быть, особого знака, но злые языки утверждали, что у Мойше-швицера вся сила ушла в усы, а на прочее не осталось.
Вновь приходили друзья с линейкой, сравнивали его великолепие с усами на портрете:
– Догнал, Мойшеле.
– Перегоним, – отвечал он.
Была зима в Иудейских горах, зима лютая. Дядька Шпильман заночевал в поле возле трактора, а к утру кончик его знаменитого уса примерз к железу.
– Отрежем, – сказали друзья.
– Отрежьте лучше голову.
– Оборвем пару волосков, – сказала Райка.
– Я тебе оборву…
Холода не отпускали пару дней, и Мойше лежал, не шевелясь, терпеливо ожидал наступления тепла. Райка брала ломоть хлеба, поливала оливковым маслом, сверху посыпа́ла солью, добавляла тертый чеснок – Мойше откусывал понемногу лакомую пищу, запивал чаем с ложечки.
– Лежи спокойно, – говорила Райка. – Хоть до весны. Пока не оттаешь.
К ночи подкрались вороватые соседи – угнать трактор, и Райка, лютая львица, плетью прошлась по спинам на поругание с посрамлением: «Ой вам, воры, разбойники!..», с честью отбила мужа и общественное имущество. Мойше с места не сдвинулся, чтобы не повредить ус, лишь покрикивал одобрительно:
– Райка, не спускай! Секи их, Райка!..
Потом потеплело. Ус оттаял. Мойше вернулся домой, сел под портретом знаменитого рубаки, приказал:
– Меряйте.
– Перегнал! – восхитились друзья и спели на радостях: – Шпильман, наш братишка, с нами весь народ…
А ночью ему явился рубака на коне, проговорил с угрозой:
– Мишка, окороти усы.
– Не окорочу.
– Мишка, тебе сказано!
– Кому Мишка, а кому Моше бен Мотл бен Йосеф бен Ушер бен Шолем бен Герш бен Фишель бен Аврум.
– Да я на тебя Первую Конную напущу!..
И шашку потянул из ножен.
– Грозить?! Мне? Мойше Шпильману?.. Райка, давай!
Шпильман разозлился, Райка разозлилась тоже: разверзлась наконец женская утроба, заглотала без остатка мужское семя, и выродили они сына – хоть сейчас на врага! Бен-Шахар, Сын Зари – никакая Конная не устоит, ни Первая, ни Вторая, ни Пятая. С тех пор и пошло, откликом на мировые события: возвысился бесноватый с усиками, Чемберлен продал чехов, британцы затворили ворота в страну, а они возмущались до глубины души и выводили на свет Шпильмана за Шпильманом, молодца к молодцу – только отворяй.
– Места не осталось в доме! – вскрикивала Райка в счастливом ужасе. – Даже на полу! Неуместительно, Мойшеле, неуместительно…
– Поместимся, подруга, поместимся.
Птицы райских садов на газоне, словно великолепные заморские петухи, не опадали теперь ко всеобщему восторгу. Усы не опадали – пиками на врага. И дядька Шпильман не опадал тоже…
…открывается дверь, входит простак с бубном:
– Мы завершаем, идн, мы завершаем! Злодея Амана повесили, Мордехая возвеличили, спасительницу Эстер благословляли и благодарили. Прошлое надежнее будущего, его не отнять…