То же самое было и со всем остальным. Есаул заставил население сделать запасы, реквизировав все долгоиграющие продукты – солонину, консервы, муку, масло, и население благополучно пережило дикую зиму 1918 года. Продовольственные армии Советов каким-то непонятным образом обошли стороной эти места, а небольшие продотряды по наущению есаула и с его помощью были разбиты и расстреляны местными крестьянами еще на подступах к центру республики. Работала типография, печатавшая газету и воззвания. Библиотека выдавала книги. Священник венчал молодоженов и крестил младенцев. При бывшей женской гимназии открылась народная школа для неграмотных (во второй половине там преподавали сами гимназистки и учителя). Случаи воровства, грубого поведения, рукоприкладства и, не дай бог, сексуального насилия разбирал лично Почечкин, наказывая плетьми. Работала железнодорожная станция. Никто не понимал, каких взглядов придерживается Почечкин, поэтому проходившие иногда через Светлое эшелоны с войсками или даже целые бронепоезда коротко принимали от него доклады, держа за своего.
Однажды Даня попросил конвойного принести ему карту местности, это заняло целые сутки, с его стороны это была какая-то явная наглость, но все тем не менее было послушно исполнено, и изучив ее, эту карту, Даня окончательно успокоился, поняв главную причину здешнего странного миропорядка – ни бронепоездам, ни эшелонам, ни конным армиям, ни летучим отрядам было ни к чему останавливаться в Светлом, республика располагалась на отшибе, чтобы зайти в нее надолго и расположиться, следовало сделать немалый крюк, больше того, она располагалась как бы в невидимой «слепой» зоне, в промежности, в закутке, и быть ничьей ей было поэтому легко. Все считали это место уже своим: махновцы, петлюровцы, григорьевцы, деникинцы, красные, достать Светлое было легко, близко, но только лень, народный есаул Почечкин и так был весь на виду, целыми днями он висел на телеграфе, рассылая воззвания, достать до Светлого просто не доходили руки, и жаль было тратить на это драгоценные ресурсы, Почечкин и так был свой, верней, никакой, ничейный, и этого было достаточно…
Огромная, даже необъятная жирная степь, окружавшая эти крошечные хутора вокруг большого села, была, конечно, чудесным спасением для этого карликового режима, который никому не хотел принадлежать, никому не кланялся, но и сам никакой инициативы не проявлял.
Даня в связи с этим думал над двумя вещами, двумя большими ясными категориями, которые сами шли ему в голову во время упоительных прогулок с конвойным по улицам (конвойный Саня, кстати, сказал в какой-то момент: «гражданин товарищ Каневский, вы не думайте, это самое, у меня оружие не заряженное, не беспокойтесь»): о категории случайности (антитеза случайности – закономерность) и категории свободы (антитеза свободе – рабство, закрепощение).
Безусловно, существование этого анклава тишины и пустоты, лени и покоя, замершего в испуге старого быта, затерянного в степях Украины, было абсолютно случайным, было проявлением категории случайности, ничего тут не было закономерного или надежного вообще. Буквально в ста верстах отсюда шли тяжелые бои. Атаман Григорьев в густом похмельном состоянии собирал свои силы для краткосрочной и жестокой эшелонной войны, которая уж точно не могла миновать Светлое. Нестор Махно безнадежно отстреливал мародеров, которых от этого, казалось, становилось все больше и больше. Красная армада рвалась на юг и на запад. Ей навстречу спешила Добрармия Деникина. Сладкое, сонное, замершее существование Почечкина и его верноподданных зиждилось на пустяке, на географическом парадоксе, историческом нонсенсе, дальнейший путь этого строя, такого крохотного на фоне всех остальных событий, как вошь, как спора, как инфузория, вел в никуда, ему оставались какие-то недели, может быть дни; из этого морока случайности вдруг выплывала на Даню какая-то огромная нелепая закономерность, и в чем она была, он никак не мог до конца понять – но в сущности, осознавал Даня горько, ведь так хотели бы жить все они, все эти несчастные ограниченные люди, захваченные врасплох революцией, с трудом понимая ее неизбежность и принимая как данность, все они хотели бы сохранить свою жизнь, а вместе с жизнью свои привычки, а вместе с привычками – весь этот вещественно-невещественный мир, все эти кастрюли и кастрюльки, шкафы и шкафчики, такие шкафчики со стеклянной дверцей, за которой стоят рюмки и графины, тарелки и блюдца, скрипучие шкафчики с посудой, все эти жалкие женские тряпки, туфельки, белье, всю эту машинерию животного секса, эти охи и ахи в пуховых перинах, всю эту детскую беготню босыми ногами по теплым полам, эти печки, ставни, эти яблоки с коричневыми бочками, эти кривые яблони, душно и густо пахнущие среди зеленой травы, эти бесконечные летние дни, господи, господи… Они не понимали!
Они не понимали и не хотели понимать, что весь этот мир кончился навсегда, что его больше не будет, что бесполезно цепляться за эти осколки, но их много, как же их много, ужасался Даня Каневский в своей милой странной тюрьме в ожидании неминуемого расстрела, они вечны, они навсегда, они составляют большинство, они не примут никогда этого нового прекрасного светлого мира, где не будет государственного насилия, не будет социального размежевания, классовой борьбы, унижения сильных слабыми, господи, господи, господи, ну как же им это объяснить…
И Даня думал дальше, дальше, дальше, в ожидании своей ежевечерней вареной картошки с солью, да, и с зеленым луком, о том, что, конечно, если действительно эта политическая инфузория, эта «народная республика» атамана Почечкина абсолютно случайна, если она вырвалась каким-то чудом из жутких закономерностей этой войны, из ее неизбежных законов, то в этом есть элемент исторической свободы, великой свободы случая, вопреки силовым линиям необходимости, но если смотреть с другой стороны (господи, когда же картошка), то настоящей, подлинной свободы в этом самом селе Светлое – ноль, никакой свободы, ни экономической, ни политической, ни духовной, это просто вид сонного, безмятежного рабства, рабской зависимости от своих привычек, от отжившего социально-экономического строя, нет, свободой тут и не пахнет, нет тут никакой свободы, несмотря на представительное собрание, господи, даже смешно подумать, как говорила мама, что они там обсуждают, что они принимают, какие такие законы, «характерными, специфическими чертами нашего народного движения (вспоминал Даня виденное им на стенах в виде нескольких листков с убористыми буквами) являются: глубокое недоверие к нетрудовым или привилегированным группам общества; недоверчивое отношение к политическим партиям; отрицание диктатуры над народом какой бы то ни было организации; отрицание принципа государственности; полное самоуправление трудящихся у себя на местах. Конкретной и начальной формой этого самоуправления будут вольные трудовые советы крестьянских и рабочих организаций. “Вольные” в них означает то, что они должны быть совершенно независимы от какой бы то ни было центральной власти, входя в общую хозяйственную систему (господи, какая дичь) на основах равенства. “Трудовые” означает то, что они должны строиться на базисе труда, включать в себя только тружеников, их интересам и воле служить, не давая никакого места в себе политическим организациям».
Неужели всю эту чепуху послушно принимают «представители» – по два от железнодорожных служащих, купцов, учителей, женщин, евреев, греков, цыган, кого там еще?
Однако очевидно, что они принимали и голосовали за это, убежденные в необходимости этого статус-кво, в сохранении власти есаула Почечкина, а между тем он штамповал эти резолюции и воззвания каждый день, то учреждая при этом новые правила торговли, то созывая на общественные работы по очистке колодцев, то устанавливая свои праздники – День вольного хлебопашца, к примеру, и так далее, и так далее, была ли в этом хоть какая-то свобода – Даня на самом деле не мог ответить себе на этот вопрос, да, впрочем, со свободой все было сложно, ради нее люди убивали друг друга, чтобы освободить свободу от лишнего, от ненужного, от неправильного, и значит, от порочного, от некоей скверны, от старой жизни. И все это Даня переваривал в себе целыми днями, бродя по улицам и заглядывая в окошки домов, пока, наконец, есаул не позвал его к себе и не предложил службу.
Государственники, начал он свой разговор с Даней, представившись Иваном Григорьевичем, боятся свободного народа. Вы государственник? Даня пожал плечами, пытаясь разглядеть лицо Ивана Григорьевича в полутьме, образованную плотным душным воздухом с направленным светом лампы, на которую был накинут бабий платок, и матовым блестящим стеклом в шкафчике, перегораживавшем кухню, где они, собственно, и беседовали. Но разглядеть что-либо было трудно. Руку он не пожал, сразу как-то отсел, глядел в сторону, вообще человек был совершенно не похожий на тех атаманов и главковерхов, которых Даня видел раньше, – те были широкие, мясистые, громогласные, или желчные, сухие, злые, но в любом случае в них был наглый, победительный напор, уверенность в себе. Иван Григорьевич как-то мялся, говорил тихо и не значительно, но слова его лились быстро, легко: государственники боятся своего народа, они утверждают, что народ без власти потеряет якорь общественности, рассыплется и одичает. Это, конечно, вздор. Этот вздор говорится бездельниками, любителями власти и чужих трудов, или слепыми мыслителями буржуазного общества. Освобождение народа действительно означает вырождение и одичание, но не народа, а тех, кто, благодаря власти и привилегиям, живет трудом рук его, соком его сердца. (Сок сердца – это кровь, что ли, впечатляющий образ, конечно, подумал вскользь Даня.) На примере русской революции мы видим, как тысячи семейств из привилегированного сословия – чистых, сытых и холеных – пошли к упадку и одичанию. Революция отняла у них прислугу, и они через месяц-два покрылись грязью, запаршивели. Даня тут сразу вспомнил девочек из гимназии, и ему показалось, что если эти девочки окажутся среди солдат и останутся в живых, в целости и невредимости, то, конечно, они этих солдат будут учить, как умываться и чистить зубы, ходить в баню, переодевать чистое белье, тут есаул Почечкин был неправ, отметил Даня про себя с удовольствием, нет, неправ, другое дело, а захотят ли сами солдаты придерживаться этих правил гигиены и санитарии, или же им для этого необходимо револьверное дуло и железный приказ начальства. Но Почечкин продолжал: освобождение народа ведет к одичанию тех, кто вырос на его рабстве, народ же с момента полной свободы лишь начинает жить и усиленно развиваться, крестьянство нашей республики, наших уездов и волостей как нельзя лучше показало это, в течение шести месяцев, только шести месяцев, он поднял палец над головой, оно жило безо всякой политической власти и не только не утратило общественной связи в своей среде, но, наоборот, выдвинуло новую, более высокую форму общественности – свободную трудовую коммуну и свободные советы трудящихся.