– Давай.
– Чё?
– Через плечо! Картофан, пузырь, мясо и сам садись…
Сержант исчез и появился через полминуты с бачком жаренной с чесноком и мясом картошки. Заспанный салабон постелил на столе коменданта газетку, порубал сало, вскрыл банку сгущенки и заварил чаек.
– Иди, – махнул ему майор.
Тот исчез, и Земелько достал из кармана бутылку.
– Разливай, чего смотришь! – скомандовал ему майор. – Только чтоб никому… Понял?
– А как же, тарищ майор! – Земелько разлил водку по кружкам умело, на звук, по булькам.
– Давай, будь! – Майор чокнулся с сержантом, выпил и, чувствуя, как водка клубится между горлом и желудком, сморщившись, занюхал корочкой, зажевал сальцем.
– Не пошла, товарищ майор? – участливо спросил Загоруйко, аккуратно цепляя ложкой картофель и мясо.
– Нормалек, – отдышавшись, ответил майор и тоже взялся за ложку. Золото. Золото за стеной. Четыре цинки по двадцать пять кило. Золото. Золото. Золото.
– По второй? – спросил сержант. – По второй, говорю, тарищ майор?
– Давай.
Потом, когда водка растеклась теплом по жилам, и чуть притупилась тревога, и милее стал свет стосвечовых ламп, когда поели, попили чайку и закурили, майор внезапно спросил:
– А вот ты, Земелько, если б вдруг миллион тебе, чего бы стал делать, а?
Сержант вопросу не удивился.
– А я б его, товарищ майор, закопал бы, – ответил он.
– Чего-о? – удивился майор. – Куда закопал бы?
– В землю.
– Зачем?
– А так… Пусть лежит. А я знаю.
– И все?!
– Нет, ну взял бы там, тыщ… Ну, чтоб хватило – на дом, на тачку, на хозяйство… А остальное – закопал бы.
– И не приходил бы?
– Зачем? Пусть лежит. А я знаю…
– И неужели тебе, Земелько, не захотелось бы шаркнуть по жизни, дать шороху, так, чтобы все ломались пред тобою, в пояс кланялись?
Сержант долго молчал.
– Так-то да… – протянул он. – А все-таки закопал бы.
– Ну, а если нужда?
– Так откопал бы… А только нужды-то допускать не надо, тарищ майор…
Дым висел сизыми облаками и нехотя вытягивался в приоткрытую форточку.
– Девки с кильдыма – что, шмары? – внезапно спросил майор.
– Да не, есть одна краля… – Сержант искоса глянул на майора.
– Не это? Нет?
– Да не, тарищ майор… Заперли всех на киче, дрыхнут… Никто не трогал.
Майор прошелся по кабинету.
– Вот что, Земелько… Открой каптерку, и давай эту… Приведи.
– Понял, товарищ майор! – дежурный встал. – Разрешите идти?
– Давай, давай, давай, только тихо, понял?
– Как не понять! – Дежурный, не козырнув, вышел. Золото. Золото. Золото.
Майор задыхался.
Близость золота давила, туманила мозги, толчками гнала кровь. Дежурный втолкнул в канцелярию щуплую девчушку лет семнадцати. Светлые волосы, смазливая мордашка.
– Каптерку открыл, тарищ майор. – Дежурный поиграл ключами. Золото. Золото. Золото здесь, рядом, за стенкой.
– Иди. – Майор махнул сержанту и запер за ним дверь.
Потом, задыхаясь, повалил девчонку на кожаный диван, знававший лучшие времена.
– Ты чё, барс (барс – т. е. борзый, крутой – армейский сленг.), что ли? – пискнула та.
Но майор уже не слушал и не слышал. Он повалился на нее, и подмял под себя, чувствуя, как кровь упругими толчками бьет в висках: золото. Золото. Золото. Золото!
Сержант Земелько сидел на табуретке у тумбочки напротив входа. Ночь, пьяная, глухая, беспробудная, с поножовщиной и стрельбой, брюхом давила округу.
Из канцелярии доносились возня, стоны и скрипы.
«Часовому при выполнении служебных обязанностей запрещено есть, пить, курить, спать, читать, писать, сидеть, прислоняться к чему-либо, отправлять естественные надобности, а также иным способом отвлекаться от выполнения служебных обязанностей» – в тысячный раз изучал сержант плакаты на стенке.
«Часовой есть лицо неприкосновенное. Неприкосновенность часового заключается…» – привычно складывалось и умещалось в голове у сержанта.
17 градусов по Цельсию
На подъезде к Алмазу со стороны БАМа, в километре от города, был пост ГАИ. Дорогу сжимали, как ложбинку две девичьи груди, сопки Лихая и Горшок. Ни пройти, ни проехать мимо поста не мог никто – дороги больше не было, ни грунта, ни проселка: тундра – слева, тайга – справа, океан – впереди, выбирай, что тебе по душе…
Менты зябко поеживались на ветерке. Вечерело, и колючие северные звезды украсили собой темное со светло-зеленой каймой на западе небо.
Гармошка северного сияния играла, вспыхивая то салатовым, то бледно-розовым, то изумрудным, то багряным, от края неба и до края.
Казалось, светящиеся эти трубы небесного органа спустились так низко, что их можно было потрогать, протянув руку перед собой.
Какой-то далекий звук, какие-то неясные бормотания невидимых шаманов сеялись в вечернем воздухе, еле слышные, почти неразличимые – будто без слов и мотива, все камлали, все приговаривали, все пели и ныли вошедшие в транс знахари, путешествуя в прохладном сумраке, наполненном призрачным свечением, от звезды к звезде, то и дело натыкаясь на восходящих потоках на заблудшие души – и ты, однако, здесь, и ты, и ты, и ты…
Молоденький мент зябко поежился, передернул плечами, будто ощутив спиною змею, и помотал головой, отгоняя видение. Фары ударили вдоль бетонки, послышался рев мотора и через минуту залепленный грязью КамАЗ остановился у поста.
– Здорово, зема! Как сам? – Татарин-шофер приветливо улыбался из кабины.
– Спасибо, все путем. Сам как? – старший наряда, лейтенант лет сорока, всмотрелся в говорившего. – А, это ты, Шариф… Опять металл?
– Опять, начальник, опять…
– До моря?
– Ага…
– Ну, порядок знаешь…
– Нет базара, начальник! – Шариф заулыбался еще шире. – С праздником, ребята!
Старший взял протянутую купюру и не глядя сунул за обшлаг перчатки.
– Слышь, Шариф! Ты на Нюрку (т. е. Нерюнгри – местный сленг.) когда поедешь? – Молодой взялся за ручку кабины.
– А чё?
– Да лялька у меня там, гостинчик передать…
– На Нюрку не-е-ет, не скоро… Всю осень, почитай, железо будем возить, морковка (т. е. сухогруз, крашенный в красный цвет, как принято в Арктике) на Тикси идет, еще ездок пять-шесть будет…
– Ну, ладно.
– Слышь, сержант! – Шариф свесился из окна. – Надька в шалмане, не знаешь?
Его харя, вся в мазуте, сияла в вечернем сумраке. Блестела фикса, лукаво щурились глаза.
– Ты чё, Шариф, с глузду съехал? – Молодой нахмурился. – Да Надька, почитай, замужем уже…
Шариф свистнул:
– Да ты чё, начальник! И кому же так повезло?
– Да летун один нашелся…
– Дурак, что ли?
– Не знаю, не доктор… С виду – нормальный пацан…
– Ну дела-а-а! – не переставая удивляться, водила крутил башкой. – Вот чё творится…
– Ночевать будешь? – спросил старший.
– Да с Надькой планировал, а теперь – не знаю…
– А чё те Надька-то? С Центру новых шалав привезли, выберешь себе…
– He-е, Надька – сладкая… А эти, небось, профурсетки либо коряги…
– Да нет, есть и ничего… А там как знаешь…
В ста метрах от поста, на горке, была оборудована гостиничка, как и положено в Сибири, с банькой. Здесь, перед последним рывком в полтыщи верст до порта Тикси, часто ночевали дальнобойщики. Останавливались и те, кому было ехать вспять – всю русскую тысячу до БАМа.
Нет, не поймет, что такое тысяча верст в России, тот, кто не встрясал душу на вечных ухабах, кто не взлетал под облака на грунтовке в сопках, кто не тормозил в последний миг над обрывом, чей грузовик ли, «козел» ли не скользил по наледи к обочине, так что не было, казалось, и силы в природе, способной остановить его, и напрасно, напрасно выкручивают руки руль, и нога срастается с тормозом.
И все ж, однако, в последний миг что-то тормозило машину, и нависала она над пропастью передними колесами, или в сантиметре от скалы вставала, как вкопанная, развернувшись поперек. Что-то, или кто-то, какой-то дорожный бог, жалел шоферов, и руками, мозолистыми своими сухими руками держал на весу грузовик, пока человек переводил дух и снова решался включить зажигание.
Но не всегда, не всегда помогал он, этот неведомый дух русских дорог, или не успевал, плача, ковыляя по стылой грязи, к очередному бедолаге и еле вытаскивая рваные свои сапоги из промоин, и тряся по ветру кудлатой своей бородой, и тянул руки, и не мог дотянуться, и видел, как, сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее валится под откос грузовик. Или – не хотел.
Почему – спроси себя, проезжий ты человек.
Спроси, скольким не помог ты сам, кого бросил, кого подтолкнул.
Над кем посмеялся, кого ударил.
Скольких пнул, на скольких плюнул.
Только чаще дорожный бог успевал.
На то он и милосерд, чтобы закрывать глаза на то, скольких не спас человек, что в кренящейся сейчас в пропасть машине кричит от ужаса и молит о пощаде…