Мои гости к Наташе становились все реже и реже, так как жил я другими интересами. Как-то, спустя три года, зашел я к ним.
– А где Наташа? – спросил я ее мать Ксению Дмитриевну.
– Редко ходишь, – ответила она. – Наташа замуж вышла и уехала с мужем, он у нее моряк.
Эту новость я принял без огорчения, равнодушно. В эти страшные годы погибла в лагерях Любовь Васильевна, знавшая языки и работавшая экскурсоводом в Ясной Поляне. Поводов для ее ареста и гибели в те времена было предостаточно. Жена царского генерала – шпионка, раз с иностранцами имела несчастье общаться.
Оканчивая повесть о своей первой, детской еще любви, скажу вам, что спустя много лет разыскал я Наташу в Москве, вернувшись из лагерей и ссылок. Мне уже было тридцать семь лет. Встретились мы с искренней детской радостью, пили вино и водочку, ели пироги и наперебой вспоминали наше детство, Дивеево, бабушку с дедушкой: «О горе мне, о пытка, дед горшок велит мне греть». Тут-то она мне и призналась, что при встрече со мной в Москве влюбилась в меня, а я исчезал куда-то, чем мучил ее. Подвернувшийся морячок пленил ее невинное сознание и уволок. Хлебнула она с ним много, чего и не расскажешь, но дети удерживали ее от развода с ним. Обыкновенная, банальная история, окончившаяся, как и другие, ей подобные, разводом, новыми радостями еще молодой жизни, надеждами на лучшее и новыми трагедиями и разочарованиями. Ксения Дмитриевна скончалась, а Наташу я потерял из виду много лет тому назад.
А в то дивеевское время я пылал любовью, надеждой ждущего меня впереди счастья. Как на Руси говорят: «Суженого на коне не объедешь». Нам обоим предназначены были разные судьбы и пути.
Уже приближались тридцатые годы. Закрыт Саров. Опоганено святое место не от руки иноплеменников, разграблено не татарской ордой, не печенегами, не гуннами, не скифами и не евреями. Саров, Дивеево и всю христианскую Россию громил, оплевывал, топтал в каком-то бесовском неистовстве русский богоизбранный народ!!! Кто сваливал с храмов кресты? С дивеевской колокольни валил, но не смог свалить, а согнул в дугу Ваня – сын сельского священника, нашего дивеевского отца Симеона. Кто жег дивный иконостас XVII века в селе Кимжа? Местные крестьяне, которые с нескрываемой гордостью хвалились мне своими «подвигами». Кто? Кто? Кто? Русские. Русские. Русские. В своем бесшабашном, по-русски безобразном разгуле русский народ разбивал, крошил и уничтожал то, перед чем преклонялся, что чтил, чему молился он сам многие века.
Подходила Пасха! 1929 год. Дивеевский монастырь, как сотни других, растащен и разворован. Что-то удалось из святынь его спасти по домам, по хатам. Большое запрестольное распятие пытались внести в верхний храм Рождества Божией Матери, придел Казанской церкви, но оно не проходило в двери, так его и оставили в притворе. Местные комсомольцы (не евреи), сельские парни и девки, решили устроить кощунственный крестный ход в пасхальную ночь, противопоставляя его крестному ходу, совершаемому перед пасхальной заутреней. Для этого омерзительного кощунства с санкции властей сельсовета и комсомола (поверьте мне, средь них не было ни одного еврея, место глухое) удалая молодежь вскрыла дверь храма, в притворе которого стояло распятие, и стала его вытаскивать, чтобы надругаться над распятым Христом, неся распятие во главе своего антирелигиозного шествия ночью. Сколько они ни старались, сколько ни пыхтели, а вынести его не смог ли. Тогда один из них схватил топор и рубил им по перекладине распятия, пока лезвие топора не коснулось руки распятого Христа и из руки хлынула кровь. Я сам своими глазами видел эту кровь. Окно было высоко, и мама, подняв меня на руки, спросила: «Видишь?» Окровавленное распятие стояло передо мной. Говорили, что рубивший парень сошел с ума, всех остальных куда-то увезли с глаз долой. Храм опечатали.
Замолкли саровские колокола! Но еще звонили дивеевские. Однажды по первому санному пути прикатили в Саров две тройки. На розвальнях – по сундучку. Внесли их в саровский собор. Там в полной тишине вскрыли раку преподобного, сгребли его косточки в мешок, свалили в один из сундучков, оба запечатали одной печатью, поставили в сани: один – в одни, другой – в другие, и помчались тройки по двум разным дорогам: одна – на Тамбов, другая – в Арзамас. В Арзамас за день не доедешь, и в Тамбов тоже. Не все иудами стали, не все, ни тогда, ни теперь, иначе сгинул бы народ и вера тоже. Время показало обратное. Следили мужички за тройками, пронюхали они, чтό в сундучках везут, и хитрость раскусили, а потому и поехали за тройками: кто – на Тамбов, а кто – на Арзамас. Земля слухом полнится. Передавали гонцы от села к селу: «Мощи батюшки Серафима везут, выручать святыню надо». На постоялом дворе, где тройкам ночлег готов, готова и выпивка изрядная, сногсшибательная. Мощи-то русский мужик вез, еврей бы глотка не хлебнул при таком важном деле, а русский мужичок, да в компании, ведрами пил, а не четвертями. «Вусмерть» напоили на постоялом дворе возницу и конвой. Лежат они, бездыханные, да под себя мочатся. А тем временем сундучок-то тот вскрыли, святые мощи вынули, и айда! Печать сургучную приляпали медяком и – поминай как звали! Наутро, проснувшись, высохнуть надобно и опохмелиться, как водится. Стол накрыт и водки четверть, а это по тем временам три литра. Напившись вновь, с пьяных глаз не заметив кражи и приляпанной печати, махнула тройка в Арзамас, а в сундучке-то пусто!
Так избавили от поругания мужички свою святыню саровскую. А мощи батюшки и по сию пору спрятаны под спудом до того дня, когда ляжет он под четвертым столбом храма, по его приказанию выстроенного, а вместе с ним еще трое угодников Божиих дивеевских![31]
В Саровском монастыре – колония для малолетних преступников, в Соловецком – один из первых лагерей смерти. Оттуда призывают заточенные и обреченные на смерть епископы Православную Церковь не вставать на гибельный путь компромисса.
В 1927 году на Рождество Божией Матери совершалась последняя литургия в Дивеевской обители. Хор не пел, а рыдал: обливаясь слезами, монахини и послушницы прощались с чудотворной иконой «Умиление» – этой святыней, под покровом которой они жили и помощи у которой просили в предстоящих бедах, скитаниях и, может быть, смерти. Нескончаемой чередой, не сдерживая рыданий, двигались они в черных своих мантиях к иконе, вставая на колени, распластываясь на полу перед ее чудным, спокойным ликом, покорно принявшим архангельскую весть и рекшим: се раба Господня, буди Мне по глаголу твоему (Лк. 1: 38). С такой же покорностью воле Божией в сердцах своих просили заступления и помощи у своей Небесной Игуменьи, у Матери Бога Вышнего! Поднимая друг друга, путаясь непослушными ногами в своих длинных мантиях, земно кланялись в ноги своей земной игуменье, прося прощения и молитв. Это было погребальное прощание, это было отпевание монастырю!
Весь день до поздней ночи шли пешком, ехали на телегах, месивших осеннюю слякоть, таща свой нехитрый монашеский скарб на плечах, двигались, останавливались и снова двигались, напоминая погребальное шествие, напоминая крестный путь Христа на распятие. Этим крестным путем начинала Россия свое восхождение на Голгофу!
Большинство насельниц обители разбрелось по близлежащим селам и деревням, не желая покидать родную обитель в надежде дожить тут где-то рядом до исполнения пророчеств и предсказаний батюшки Серафима о Дивееве. Они жили с глубочайшей верой в слова своего родного батюшки. Казанский храм, выстроенный первоначальницей как монастырский, а затем перешедший селу, еще был открыт. Пророчества батюшки о будущем Дивеева, «о четырех мощах под четырьмя столбами», прямо относились к этому храму. Могилки будущих праведниц еще не были опоганены и залиты асфальтом, а находились тут, за оградой церкви. Канавка – это убежище, эта святыня была тут, рядом. Монастырское кладбище с родными и близкими сердцу покойниками оставалось пока не поруганным. Все еще жило, все дышало молитвой, и святость не покидала его. Еще можно было, правда с опаской, ходить пешком на источник, черпать из него святую воду и приносить ее домой. Ходить по Канавке в вечерней тишине с молитвой Иисусовой иль с пятисотницей. Пусть в Тихвинском храме стучит и пыхтит паровая мельница, а не совершается литургия. Идет она в Казанском: там матушка Капитолина управляет хором, в котором поют дивеевские матушки все на тот же дивеевский распев неповторимый, с раннего детства мною любимый. С какими слезами, с какой сердечной мукой и радостью услышал я его снова, спустя много-много лет, пройдя через огонь, и воду, и медные трубы сталинских лагерей, в муромском, единственно уцелевшем храме, в котором еще пели дивеевские сестры на дивеевский распев. Скоро и он замолк.
Уходили одна за другой, одна за другой на вечный покой дивеевские сестры. Матушка-игуменья с большей частью приближенных монахинь и со всеми основными святынями монастыря обосновалась в Муроме. Туда же перебрались и обе мои тетушки. Тетя Наташа, хорошо зная немецкий язык, устроилась переводчицей на завод, который строили немцы. Тетя Маруся – художницей в краеведческий музей. Храм Благовещенского закрытого монастыря, единственный впоследствии действующий храм в городе, превратился в подобие маленького Дивеевского подворья. Там правили службы по-дивеевски.