И Леон расстроился, даже напрягся; мельком подумалось: а как иначе могло быть? Неужто, идиот этакий, ты тешил себя иллюзией полной от них свободы?
А ведь как на радостях расстарался: приготовил лососину в щавелевом соусе, отварной картофель, на закуску – горячий козий сыр в салате. По средам и субботам в их районе по трем ближайшим улицам разворачивался продуктовый рынок. К тому времени – то ли Стешины гены проснулись, то ли пример Филиппа возымел действие – Леон все чаще приступал к духовке на своей кухне, особенно в свободные от работы дни.
Приятель и родственник довольно скоро их покинул, и часа два они с Натаном просидели на крошечной кухне, тепло и оживленно болтая о чем угодно: о парижских ресторанах, о недавней забастовке рабочих сцены, из-за которой «Лючию де Ламермур» пришлось исполнять в концертном варианте (совсем обнаглели эти профсоюзы!), о нравах певческой братии в «Опера Бастий», о репертуаре другой, старой «Опера Гарнье», где сегодня поют веселые толстые итальянцы да истеричные румыны… И склонившись над столом, почему-то понизив голос, Натан спросил:
– Слушай, у француженок по-прежнему упругая маленькая грудь? Ты заметил? Мордашка может быть довольно кислой, но фигурка, но грудь!..
Натан был чертовски импозантен: коричневый твидовый пиджак, шелковый платок цвета бордо на шее – щеголь, старый европеец, даже не знакомый с тем угрюмым раскосым быком, что, вернувшись домой, вечерами заваливался «на минутку вздремнуть»… Господи, да Леон наизусть знал все его ухватки, походку, рокочущий храп с колеблемой в руках газетой, эту жесткую усмешку, когда по любому поводу Натан резал правду («ничего, не сахарный!»).
Он разгуливал по квартире, выглядывал в окна, хвалил все, на что падал взгляд. Пришел в восторг от каретного фонаря, прилаженного под потолком в прихожей. Присел даже к роялю, пробуя что-то изобразить, но сразу же снял руки с клавиатуры:
– Нет, кончен мой концерт. Каждому – свое. – И обернулся, подмигнул Леону: – Все же, как ни крути, существуют две марки роялей экстра-класса, а? Гамбургский «стейнвей» и берлинский «бехштейн» – помнишь, стоял у Иммануэля в холле? Говорят, в конце войны американские ВВС разбомбили склад с деками фирмы «Бехштейн». Не случайно, а по личной просьбе главы дома «Стейнвей». Хотя два эти дома находились в довольно тесном родстве. Но бизнес есть бизнес. Так-то. И после этого фирма «Бехштейн» прекратила существование.
– Ну, хорошо, – проговорил он, поднимаясь из-за рояля. – Я доволен. Я очень тобой доволен, ингелэ манс… Проводишь меня до метро?
Почему бы тебе такси не вызвать, спросил Леон, поздно уже, и дождь накрапывает. Но Натан обронил: мол, по Парижу и пройтись всегда приятно, особенно в твоем симпатичном районе; воздуху, мол, совсем не вижу… или что-то в этом роде.
И вот тут Леон все понял и мысленно обматерил себя за лопоухую наивность. Разумеется, никаких «личных дел» (без Магды! в Париже!) у Натана не было. Скорее всего, эта поездка – обычная инспекция резидентур. Или необычная. Опытный разведчик в подобной ситуации всегда предпочтет по делу говорить на воздухе. Нормальная предусмотрительность: откуда знать, кто и с какой целью мог нафаршировать жучками уютную квартирку его молодого друга?
Оба надели плащи, молча спустились по лестнице, вышли из подъезда и одновременно подняли воротники: дождь настойчиво покалывал лица и руки, но было еще довольно тепло, даже приятно, если учесть, что редкие прохожие занавешены зонтами и озабочены, как бы в лужу не ступить. Вполне освежающая прогулка по тихому району.
Натан вдруг заговорил – мягким и каким-то благодушным тоном: все прекрасно, я доволен, я тобой очень доволен. Чудесная квартирка, очаровательное место… и выглядишь ты прекрасно, и как жаль, что я угодил в те дни, когда спектакля нет, но в следующий раз непременно…
И все кружил и топтался вокруг этих «прекрасно», «чудесно» и «непременно»…
– А рояль – так просто блеск: все же, согласись, лучше «стейнвея» ничто не звучит.
И видно было, что не рояль у него на уме.
Когда пересекали последний тихий переулок по направлению к людной рю де Риволи, Натан внезапно остановился у витрины химчистки, тускло освещенной изнутри ночным алюминиевым светом. В полутемном аквариуме тесной группой соглядатаев молча висели на вешалках две шубы, два плаща и целый взвод пиджаков.
Натан бросил беглый взгляд по сторонам и спросил:
– Послушай, ингелэ манс… а среди певцов встречаются мусульмане? – И уточнил: – Тебе приходилось с ними сталкиваться?
– Ну что ты, – пожал плечами Леон. – Религиозные люди редко попадают в мир оперы – это же не только музыка, это театр, кривляние, богомерзкое занятие. – Он задумался и припомнил: – Хотя Филипп рассказывал: один талантливый тенор, то ли чеченец, то ли абхаз – кстати, его подопечный, – отказался встать на колени перед актрисой. Мотивировал тем, что в его семье и в его религии перед женщинами на колени не падают. Выглядело это дико, ну, и дирекция, само собой, расторгла с ним контракт. – Он усмехнулся: – Бедный Филипп был очень зол и, кажется, даже платил неустойку из собственного кармана.
– Ну да, – отозвался Натан, поворачиваясь и продолжая медленный прогулочный ход по переулку. – Да, конечно, как я не подумал…
И дальше таким же мягким ровным тоном конспективно сообщил, что сейчас твой друг парси очень уверенно входит в одну чрезвычайно важную операцию. Торговую, подчеркнул он.
Леон промолчал, но с силой втянул в себя воздух. Какого черта ему нужно знать, чем там занят Шаули в конторе? Оставьте меня в покое с вашей торговлей!
– Очень важный торговый проект, связанный с персидскими коврами. Я хотел вот о чем попросить тебя…
– Нет, – мертвым голосом ответил Леон. Остановился и всем телом развернулся к Натану. Проговорил внятно, тихо, начиненный тонной взрывчатки: – Я тебе благодарен за все, Натан. За детство. За участие в судьбе. За то, что отпустили. А сейчас все позади, и я – артист. Я – частное лицо. Я просто голос!
– Да, – спокойно, мягко и, кажется (они стояли между двумя фонарями, и свет, рассеиваясь, не дотягивался до лиц) – кажется, даже с легкой улыбкой ответил Натан, ничуть не смутившись и не задержавшись с ответом ни на мгновение, будто заранее знал, что скажет Леон, и через запятую продолжил его же речь: – Да, ты артист, и ты голос, ты у нас парижанин со «стейнвеем», и все позади, и так не хочется оглядываться отсюда, со славной рю Обрио, на неудобный, муторный опасный Иерусалим. Он где-то там, вдали от «Опера Бастий». Где-то там дети рвутся на куски прямо у ворот своего садика. «А меня оставьте в покое, я свое отбарабанил».
После этой увесистой оплеухи он перевел дыхание и так же спокойно заметил:
– Обрати внимание, я не говорю: «ты – израильский офицер» и все прочие штуки, на которые нам обоим плевать, оставим это отделу пропаганды. Я не напоминаю, что ты резервист и твои сограждане-мужики в положенный срок оставляют семьи, работу и все свои астмы и геморрои, чтобы опять взвалить на себя это чертово бремя. Это мы оставим другому ведомству. Просто я знаю, что тебе не все равно, когда дети рвутся на куски у ворот своего садика. Иначе ты не попал бы в ту историю. Я видел тебя, я отлично тебя помню, когда ты не брился, точно в доме твоем траур. Нет, ингелэ манс, тебе не все равно, и твой голос тут ни при чем.
Натан снова перевел дух, будто долго взбирался по крутой лестнице и слегка подустал, задохнулся.
– Никто не собирается посылать тебя в поле, – примирительно добавил он. – Просто иногда, в свободное время ты можешь пошляться среди них в правильном виде, навестить парочку их культурных центров, вроде тех, что в районе Рюэя или Бельвиля, зайти в мечеть, послушать новости, их новости… Задать два-три пустяковых вопроса на правильном и – блестящем твоем! – языке… Мне тебя учить не нужно.
Он развернулся и продолжал идти, монотонно бубня:
– Они распихали свои ячейки по всей Европе, и рвется уже всюду, и попадают на эти рогатины все, без разбора вероисповеданий и гражданской принадлежности, но кто им считает! Конечно, мы поддерживаем какие-то связи и с британцами, и с итальянцами, и с французами, но… – И вновь раздраженно остановился. – Ты же знаешь, все нужно делать самим. Разве можно кому-то доверять! Силовые структуры подчинены политике, а европейские политики не отвечают ни за что, кроме своей комнатной собачки. И к дьяволу все объяснения, оправдания и реверансы, к дьяволу! У нас исторический опыт: в свое время мы остались одни против СС, гестапо и всех прочих. И принимать еврейских беженцев согласилась одна страна – одна! – Доминиканская Республика, хотя Рузвельт нам «симпатизировал». И главное…