А тут появился кот…
Я такого еще не видела. Нет, вру. Видела. В передаче по телевизору, где показывали заевшуюся американскую миллиардерку, возмущавшуюся забастовкой. Она возмущалась, поглаживая громадного кота. По замыслу режиссера, это должно было обозначать, что откормленный кот тоже против забастовщиков. И вдруг вижу я такого ровно кота на крышке мусорного контейнера. А если быть точной, то не такого, а в сто раз красивее. Просто обалденный кот.
Хвост у него с крышки до самой земли свисает. Я один такой хвост видела, еще до войны, на бабушкиной горжетке. Такой рыжий, с седыми дорожками.
Вокруг морды – белоснежнейшее жабо, как у Фамусова, только белей и воздушней. А в глазах – высокомерие, как у миллиардерки.
Вытряхнула я свое ведро, застучали по стенкам консервные банки. А он так презрительно отвернулся и слегка своим горжеточным хвостом пошевелил. «Ах ты, – думаю, – зверь!» А сама безотчетно рукой к нему тянусь для установления контакта. Он так легко, изящно перепрыгивает через мою руку, стараясь ее не задеть, и усаживается на заборе с тем же высокомерием. Только теперь уже целенаправленным. На меня.
– Брысь! – сказала я ему и ушла.
На другой день складываю я в ведро вчерашние банки вместе с накопившейся и давно не сдаваемой стеклянной посудой и вспоминаю кота. «Возьму, – думаю, – что-нибудь ему». Лезу в холодильник. Отрезаю от рыбного филе кусок, заворачиваю в газету и несу это – обратите внимание – в другой руке. Прихожу. Он сидит на крышке. Я перед ним газетку расстелила, филе выкладываю. Ругаю себя последними словами, что ума не хватило у меня кусочками рыбу порезать.
– Ешь, котик! – и заглядываю ему в глаза, что занимают полморды. Зрачки в них живые, то растекаются чернотой, то почти исчезают. Такое впечатление, что они со смеху катаются.
Думаете, он посмотрел на мою рыбу? Он шевелил рыжей кисточкой на конце хвоста, обливал меня черным презрением смеющихся глаз, а потом сделал, как и в первый раз. Перемахнул через мое подношение и уже на заборе дал волю своему пренебрежению. Он смотрел на меня не мигая, откровенно, и я не выдержала.
– Ты не кот, – сказала я ему, – а сволочь. К тебе как к человеку… – Но тут я поняла, говорю что-то не то. А он мне в ответ полыхнул таким черным цветом, встал на все четыре лапы и так лениво, насмешливо выгнул спину, спрятав нос в жабо, что я почему-то подумала о том, что в отпуске давно не была, что сегодня у меня два заседания, что в моду вошли белые кофты с оборками и юбки макси. И тут надо еще прикинуть мои возможности: то ли отпуск, то ли новый наряд. А кот шел по заборной кромочке, мелькали розовые подушечки его лап, а рыжий свой натуральный хвост он ритмично перебрасывал слева направо, справа налево.
Вечером я купила себе на юбку ткань под названием «Ливерпуль».
Два дня мы с котом не встречались. На третий было прекрасное утро, капало с крыш, пахло оттаявшей землей, во всех двадцати двух окнах первого этажа были открыты форточки, брюки были еще в моде, вместо теплой тельняшки я надела трикотажную жилетку, она мне была длинна, но это было как раз то, что нужно.
Кот сидел на крышке.
– Здравствуй, кот! – сказала я.
Он слегка пошевелил манишкой.
– Вот так-то, – чувствуя полное освобождение от кошачьего презрения, продолжала я. – Ты не булгаковский кот. И даже не миллиардерский. С какой стати ты полыхаешь на меня глазами?
Кот не уходил с крышки. Он меня слушал. Чуть шевелился его роскошный хвост, чуть топорщилась манишка. Я постучала ведром по краю контейнера и в знак примирения протянула коту руку. Он отодвинулся к краю и посмотрел на меня внимательно и с интересом.
– Ну, кот, – сказала я. – Ну дай лапу.
Сзади зазвенело ведро. В черном французском костюме подходил мужчина. На вытянутой левой ладони он нес блюдце, на котором лежал кусок говяжьей вырезки. Подходя к нам, он поставил ведро, поправил широкий модный узел галстука и на цыпочках пошел к коту. Тот продолжал сидеть на крышке, и в глазах его было животное удовлетворение.
– Сегодня у нас вырезочка, – шепотом сказал мужчина. – А что тебе сделать завтра?
Кот понюхал блюдце, отодвинул его от края, пошевелил ушами.
– Очень красивый кот, – сказала я мужчине. – С ним даже поздороваться хочется.
Мужчина непонимающе посмотрел на меня.
– Что вы говорите? – спросил он. И тут же, не ожидая моего ответа, будто извиняясь перед котом за то, что отвлекся, он сказал снова: – Так что тебе сделать завтра?
– Сделай так, чтоб эта рыба, – он кивнул в мою сторону, – больше сюда не приходила.
– С той стороны, – вежливо сказал мне мужчина, – есть еще одна мусорка. По-моему, вам к ней ближе.
…Определенно, жилетка была мне не к лицу.
Догони себя Отрывок из статьи
…Вспоминается вот что…
В пору начала движения за коммунистический труд, когда соревнование только входило во все сферы нашей жизни, и нам, газетчикам, и комсомольским работникам хотелось посмотреть на него как бы изнутри. Не по количественным, а по качественным параметрам.
Мы раскладывали перед собой обязательства и с беспощадной суровостью вычеркивали из них то:
…что люди обязаны делать за свою законную зарплату,
…что им надлежит совершать как комсомольцам и коммунистам,
…что полагается им как людям просто порядочным.
С азартом игроков мы следили: что остается «в осадке»? Какую сверхприбыль мы в итоге получили?
Невычеркнутое казалось золотым промытым песком. Мы радовались ему как величайшей находке. Например, такому: «пошел учиться в пятый класс после десятилетнего перерыва». Нравились тогда парадоксы типа: сын и отец учатся по одним учебникам, первый – днем, второй – вечером.
Соревнование требовало знаний. Образованность помогала рабочему ориентироваться в новых тогда условиях зарождавшейся научно-технической революции. Знание становилось ценностью. Вся суть этой тяги к знаниям оценится потом, через десяток лет…
Идя на машиностроительный завод имени Калинина, я думала: хорошо бы увидеть то, что формирует незаметно и исподволь нынешнее соревнование? Что несут в завтрашний день парни, работающие на заводе, у которых, как правило, десять классов уже за плечами, а на пальцах порой аляповатые перстни? Что копит в себе это речистое, длинноволосое, предельно независимое поколение?..
(Журнал «Молодой коммунист»,1975)
Простыня величиной с футбольное поле в моей жизни была. И обметана она была снежками-колышками. Завалященький аэродромчик возле поселка, куда и птица не летит, и тигр нейдет…
Я вручала в поселке авторучку на гранитном постаменте местному корреспонденту нашей газеты. Имелось в виду: прилечу, вручу, улечу.
Прилетела на сооружении, которое по производимому шуму было похоже на летающий трактор, собранный в кружке «Умелые руки». Мне бы, дуре, сбросить эту авторучку с летающей сковородки на чистое поле, помахать стоящему внизу корреспонденту и развернуться назад. Я же сошла с фырчащего чудовища. Я пожала правой рукой ладонь героя-корреспондента газеты, левой всучила ему пишущий гранит, а за моей спиной примус всхлипнул и улетел восвояси.
На землю пала мгла.
Больше на это поле ничто не прилетало. Ни трактора, ни сковородки, ни тарелки, никакая другая посуда. До ближайшего места, где что-то ездило и двигалось, было двести километров.
Моя работа в газете сразу началась с понимания того, какая громадная у нас страна и сколько в ней нехоженых углов.
…Не знаю, может, сегодня там уже метро. Я про то, что было двадцать пять лет назад.
Я сидела сутки, вторые, третьи…
И мне было страшно.
Всегда с недоумением читаю материалы о том, как судьба кого-то там куда-то загнала, и этот кто-то обнаружил такое, о чем он и не мечтал. Люди рассказывают ему истории про свои замечательные жизни, мастера-умельцы показывают сделанных из ничего райских птиц и нарисованные на беленых стенах картины в стиле «примитив».
Неконтактная я женщина.
Я стесняюсь лезть к людям с расспросами. Я не вижу за собой права получать ответы. Я умею слушать, умею очень хорошо, но я не смею это после – на газетную полосу.
Но это я поняла потом, потом…
Тогда же я сидела и ждала у белой простыни погоды. Никому я не была нужна, никому. Дома были повернуты на улицу безоконной стороной. В доме приезжих почему-то на полу сидели мужики и молчали. Иногда они пили водку, заедая ее салом с хлебом. Мне тоже хотелось есть, я покупала в магазине пряники и грызла их с водой. Спала я за простыней, которой выгородили женскую половину.
Скорее всего, мне просто не повезло. Попади я в какое-то другое место, и все было бы иначе. Я же попала в место мрачное, молчаливое и бедное.
То, что я «из центра», никого не интересовало. Думаю, сам факт его существования эти жующие хлеб с салом мужики воспринимали так, как я теперь воспринимаю что-то про Багамские острова. Я почувствовала невероятную отдаленность одной жизни от другой. Ну что им было до того, что тогда где-то запоем читали Ремарка и Хемингуэя? Что меняла в их жизни наша городская суета, будто бы состоящая из забот о них? Сидящих на полу и молча жующих хлеб?