В 16 лет она вполне сошла бы за заморскую кинодиву – с изумительно гармоничными преувеличениями в нужных местах – бюст был чуть пышнее, чем следовало бы, бедра – чуть округлее, шея и ноги – чуть длиннее, а талия, щиколотки и запястья – неправдоподобно тоньше. И губы, пухлые, почти воспаленные, сложенные в сонную, блуждающую, неуловимую улыбку, а еще миндалевидные глаза янтарного цвета, с четкими, хоть и не подкрашиваемыми никогда ресницами, довершали киношно-распутный образ. Взгляд этих чудных глаз был полон томления и предвкушения перманентного блаженства от осязаемой доступности огромного, как вторая вселенная, мира там внизу, на книжных полках. Словом, большего несоответствия и вообразить нельзя – за порочной, слащавой, кисельно-тягучей неторопливостью движений, в будоражащем чистом румянце на белых, без единого прыщика щеках крылась никакая не ранняя потайная жизнь, а сплошное книжное недоразумение. Конечно, начитавшись всяких «Ям», «Любовников леди Чаттерлей», «Лолит», перелопатив горы современного любовного книжного мусора в цветастых обложках (дающего, кстати, наиболее обширные знания в сфере межполовых отношений), Белла имела какое-то подсознательное чутье, парадоксально обращенное вовне – рядом с ней существа мужского пола ощущали, до дрожи в животе, всю тяжесть пережитых, прочувствованных, понятых ею любовных драм, что добавляло рокового магнетизма, но сама она, в те же 16, несмотря на бесчисленный чужой любовный опыт, оставалась наивной и глупой настолько, что не понимала самых примитивных мужских хитростей. Любовная драма казалась Беллочке чем-то столь же для нее невозможным, как танец на балу с Андреем Болконским.
Так, возвращаясь однажды из школы, в выпускном классе, она стала жертвой и по совместительству возлюбленной местного бандита и хулигана Гошки-Цапа.
Под каким-то феерически неправдоподобным предлогом он заманил ее домой к приятелю, чьи родители были в отъезде, и там, приняв ее скупые, тихие отпирания за продолжение игры – нарвался вдруг на нечто отправившее его в продолжительный ступор, за время которого Белла, чуть всхлипывая, успела подобрать трусики и застегнуть блузку.
– Так ты чо, в натуре, целка, что ли? – задумчиво спросил Гошка-Цап, и потом, вернувшись со стаканом воды, шикнул на нетерпеливо зудящего ширинкой приятеля, что кина не будет и что тому, кто тронет эту, наступит п…ц, от него лично.
Белла наблюдала за всем из угла комнаты с рассеянным и немного скучающим видом, держа в опущенных руках по босоножке.
– Кто, эта? – спросил приятель, собираясь пролезть под выставленной шлагбаумом рукой, не переставая играть с ширинкой и глядя Белле прямо в глаза, – да она же со всеми уже… Ты глянь на ее глаза, ыыыыы, блядюга какая…
И вдруг заскулил и забулькал, заваливаясь куда-то в коридор, держась за живот.
Не зная толком, куда девать руки, Гошка-Цап пошел к Белле, приветливо улыбаясь, вытерев ладони о штаны, тяжело обнял и, дружески стукнув ее лбом в висок, сказал:
– Ты, типа, прости, что так вышло, и то, се, – и потом совсем другим голосом, глядя в дверной проем, – а ну лежааааать, кому сказал, падла б…ть н…й.
Белла улыбнулась и кивнула. На вопрос – хочет ли, чтобы ее проводили, ответила: «нет, не стоит», и в самой постановке фразы ощущалось что-то неоднозначное, бросившее на их расставание тень некоторой туманной незавершенности.
То, как Гошка-Цап стал относиться к Белле, было глубоко неприятно им обоим. Хулигану и начинающему бандиту делалось стыдно от своих чувств, обнаживших какой-то уязвимый нежный пласт в его душевной организации – Гошка-Цап, если бы мог, пел бы ей песни под балконом и возил бы на мотоцикле, осыпая букетами из полевых ромашек и цикория, сдувал бы невесомую бурую пыль из нежных мест у нее за воротником и над ухом. Белла смотрела на него с мудрым состраданием, как жалеют блаженных и убогих, считала его стихийным недоразумением, Шариковым, совсем больным, непригодным для открытой ненависти. От него можно было только удирать и реже попадаться на глаза.
Двух месяцев слежки Гошке-Цапу хватило с лихвой, чтобы убедиться в беспочвенности обвинений своих друзей касательно распутного образа жизни, ведомого Беллой. На таких просто женятся, думал он.
Первое предложение прозвучало спустя год, когда, заманив ее в благоустроенный гараж с телевизором, диваном и торшером, Гошка-Цап пусть силой, но получил то, что причиталось ему, как он считал, по праву, и за столько времени.
– Стой, блин, я только посмотреть хочу, – честно стараясь не сквернословить, пыхтел он, терпя ее укусы на предплечье, наступив коленом на грудь и пытаясь неудобно вывернутой рукой нащупать в чуть теплых и почти сухих многоскладчатых потемках какую-то убедительную перепонку или бог весть что – лишь бы удостовериться, после стольких месяцев терзаний, было ли правдой то, что он себе про нее подумал.
– Б…ь, Беллка, ты что, на приколе… – сказал он, морщась, убирая ее скрюченные пальцы из своих глазниц, – гляди, видишь кулак, я щас двину тебе по морде и будет вырубон, а я ж все равно свое возьму, а мне сейчас просто посмотреть надо…
Белла была готова идти на разговор, любое связно вымолвленное слово действовало на нее убедительно, и, перестав вырываться, почти спокойно сказала:
– Хорошо, смотри.
Не выдержав и тихо матерясь, Гошка-Цап приступил к исследованию, держа в одной руке монтировку, – объект был никак не зафиксирован. Напряженный мыслительный процесс не смог побороть вздыбившиеся побочные эффекты, обусловленные пикантностью ситуации, а также рисуемыми в памяти исключительно в методических целях картинами из фото– и видеопродукции профильного содержания, и в какой-то момент, озверев лицом и не отпуская монтировки, Гошка-Цап переместился таким образом, что видел теперь только ее лицо, а все остальное не столько проверялось, а уже скорее употреблялось другими местами.
– Ой больно-больно-больно! – пищала Белла, и потом, встав с нее, Гошка с радостным мальчишеским интересом поскакал к дверям, грохоча засовом и высовывая в пронзительно яркую солнечную щель свой инструмент – липкий от крови.
Вечером он пришел к ним домой. Беллочкин отец был взволнован, так как дочери нездоровилось, и сперва не хотел пускать гостей на порог, а особенно Гошку-Цапа.
– Батя, отойди, – сказал он, поправляя галстук и протягивая руку с гостинцами – портвейном и букетом в неудобном длинном целлофане. Увидев бледную Беллу с разметавшимися по подушке волосами, в сиротской белой ночнушке – немного растерялся, внизу живота, отзванивая в правую штанину, стало разливаться упругое зудящее тепло, направляемое не липкой серой похотью, как с другими девками, а каким-то святым источником, полным радостной благодати – прямо из подвздошья.
– Ты что, заболела? – спросил он, озираясь, улыбаясь и принюхиваясь.
– Ненавижу тебя… Мерзавец… Убирайся прочь…
– Беллка, б…ь, – неожиданно тяжело задышал Гошка-Цап, чувствуя, что от разложенного убогенького диванчика в белых, истончившихся, пропитавшихся ее потом простынях словно развинчивается торнадо, и воронка смерча начинается там, где выглядывает из-под одеяла персиково-розовая, чуть влажная и липкая от пота ключица с рассыпавшимся черным локоном. Торнадо подхватил его, и Гошка-Цап радостно полетел – руки его превратились в ленты, трепыхающиеся на праздничных флагштоках – прямо туда, в сердцевину вихря.
– Батя, отойди нахер отсюда, – продышал он. Белла хрипло и тихо кричала, прибежали соседи, стали орать про милицию… Одна чуть серая от частой стирки кружевная лямка ночной рубашки съехала, обнажив теплую светлую плоть, с парой родинок, невообразимо низко исчезающих в жаркой пододеяльной тьме.
– Да что вы, б…ь, в самом деле, – сказал он, по-отечески умащиваясь с краю дивана, положив руку сверху на белый покатый холм, образованный ее поджатой ногой, – я же жениться пришел. Понимаете, н…й б…ь? На Беллке вашей пришел жениться, домой к вам пришел, батя, б…ь, а вы рас…лись тут.
Не по-хулигански искренний матримониальный порыв Гошки-Цапа никем оценен не был, и на какое-то время он оставил Беллу в покое, рассудив, что свое, самое главное, он все-таки взял, и щедрый дар последовавшего предложения был бы для них как праздник, а для Гошки – серьезной жертвой. Если жертву не приняли, ему же лучше. Стоя с приятелями на углу дома с баром и игровыми автоматами, прислонившись к пыльному, заваленному на бок мотоциклу, покуривая и поплевывая, он провожал возвращающуюся или идущую куда-то по своим нехитрым делам Беллу с кривой довольной ухмылочкой, сильно сощурившись и заткнув руки в передние карманы джинсов. Приятели почтительно замолкали, как бы завидуя и выражая убежденность в Гошкином чемпионстве, и дружно поворачивали головы вслед за плывущей, совершенно женской фигурой выпускницы, глядящей в даль рассеянным, чуть сонным взглядом.