Лишенная своего привычного книжного жизненного топлива, Белла ощущала себя в состоянии прожившего жизнь человека, – словно у ее ног стоит здоровенная кадка с тем, что было, и оттуда можно черпать все эти вешние воды, темные аллеи, современные украиноязычные Солодки Даруси, Сорокинские гармоничные бреды, и точно знать, что они никогда в кадке не кончатся и каждое новое переживание – будь то тревожная морская серость с пронзительно яркой закатной полосой, нервно расчеркнувшей горизонт, или отбившийся тупым невнятным узнаванием взгляд женатого постояльца, отсчитывающего деньги – неизменно найдет свою, прочтенную, пережитую, понятную ложку тягучего книжного прошлого. Здесь, в изысканно-аскетичном пейзаже, где беспрестанно дул жесткий, соленый ветер, ей было хорошо. Наверное, все люди, задержавшиеся тут, использовали скупой степной фон как холст для своих собственных мыслей, радуясь отнюдь не природному великолепию, распростертому со всех сторон, а ее фантастически деликатной ненавязчивости.
Работником Белла была неторопливым, но старательным, а так как в этом месте никто никуда не спешил, дядя Дима оставался ею доволен, если так можно характеризовать отсутствие каких-либо претензий с его стороны. Ему было трудно разговаривать, и говорил он мало, в основном начинал что-то делать, что Белла должна была подхватить и продолжить. Он совсем не пил, и винный выбор у него был довольно скудным, так что любители посидеть ночью с видом на море, закутавшись в пледы, употребляя при этом чудесные крымские хересы и мадеры, должны были ехать аж в Межводное. И потом, уютно прорезая стрекочущую ночную тишину похрустыванием гравия под колесами, ловя фарами мелких бабочек и мошек, они возвращались, и рабочий день подходил к концу.
– Этот Крым, наверное, и есть самый настоящий крымский Крым, а не вся эта шумиха, что там… – сказал как-то один из новых постояльцев, прохаживаясь по пыльной тропке вдоль обрыва.
– Здесь море настоящее, здесь все – море, – неожиданно отозвался хромающий мимо дядя Дима, и Белла вздохнула с облегчением, потому что у него, видать, было хорошее настроение.
Море бывало иногда чудесным. Если не приносило остро пахнущие мотки мягких водорослей, какую-то длинную зеленую «лапшу» и куски мутного целлофана, то вода, особенно в августе, делалась карамельно-тягучей, у губчатого, как пемза, слоями обрывающегося берега была теплее воздуха, обволакивала тело, плавно затекала под купальник. Когда Белла ложилась животом на каменистое дно и открывала рот, она чувствовала подбородком желейную пленку, которая движением челюсти продавливалась, чуть оседая на скулах, лопалась, заполняя медленной соленой водой пространство под языком и за деснами. Потом, когда она переворачивалась, той же пленкой вода отделяла кожу лба и корни волос, облизнув виски и брови, тяжелея там каплями, а нос со скулами уже грелись острым радиоактивным солнечным жаром.
В последнюю летнюю неделю, когда утром над морем стояла рыжевато-молочная дымка, а в полдень приходил густой зной, когда в Ялте, Мисхоре, Коктебеле, Профессорском Уголке, Утесе и прочих местах было не протолкнуться, из каждого угла пахло шашлыками и орало караоке, в тихий приморский отель приехал пыльный «Форд-Скорпио», примерно двадцатилетнего возраста, с синеватыми тонированными стеклами и поцарапанным крылом. Увидев машину, Белла споткнулась, потеряла шлепанцу, схватилась за дверной косяк, медленно убирая со лба закурчавившуюся от ветра и соли черную прядь.
– Нашел! Ой ты ж е-мое, нашел же ж! – гогоча, сказал Гошка-Цап, по-отечески раскидывая руки, чуть вприсядку ковыляя к ней.
– Вы посмотрите, какая тут голимая дыра, бляяя, я фигею, – сияя, он осматривался по сторонам и сплевывал.
Из машины, как из волшебного чемодана, вылезло несметное количество народу, в глазах рябило – одинаковые, знакомые по родному поселку стриженные под насадку коренастые парни с татуировками, в шортах, с белыми ногами и загоревшими торсами в цепях, несколько девок, одетых во что-то не по-летнему длинное и темное. Одна из них, увязая шпильками в сухой охристой земле, подошла к Гошке-Цапу, повиснув у него на плече, чуть покусывая за ухо, прошептала что-то, с нехорошей улыбкой косясь на Беллу. Гошка усмехнулся и коротко кивнул, девка закатила густо накрашенные глаза, слюнявя палец, хихикнула. Вместе со второй девкой они встали, обнявшись за талии, прогнувшись с пьяной истомой. Парень в шортах, задев локтем и толкнув Беллу в дверном проходе, пошел разбираться с поселением.
В столовой они вели себя, естественно, шумно. Из того, что было в меню, взяли только овощной салат, потирая руки и гогоча, выставили четыре бутылки водки, на скатерть высыпали привезенный с собой кулек вареных креветок, соленый арахис и несколько пачек сухариков.
– Белка, б…, выключи этого мудака поющего, девчонки, сгоняйте кто-то в машину, принесите диск с нормальной музыкой, – сказал Гошка-Цап, восхищенно морщась от водки и перца в морковке по-корейски.
Дядя Дима бросил на Беллу тяжелый взгляд.
Она выключила музыку.
– Это твои знакомые?
– А я ее драл, – словно читая мысли хозяина, пьяно декламировал Гошка-Цап, закинув худые белые ноги в шлепках на стоящий за соседним столиком стул, – да что там, я жениться на ней хотел, а она, сука дурная, гордая, кни-и-и-жки читает, в библ… бля… библилятеку б… ходит н…й, думала принца б… встретить, конечно, мы же со шпаной, с пацанами, да, нормальными нашими, не обща-а-аемся.
Белла молча взяла диск, загремела клубная наркоманская кислотная трещотка.
– Так вот и сиди, коза ты дурная, в этой своей дыре, убирай сцаки и рыги за такими, как мы, которые сюда на море как нормальные люди отдыхать приезжают… Что я, не знаю, что ли, что тебя продали за долги твоего папаши-мудня этому уроду каличному у-у-у б…, какой же ты страшный в натуре…
Дядя Дима, забыв вытереть слюну, сделал уверенный шаг в их сторону, Гошка-Цап, пьяно и беспомощно улыбаясь, поднял руки, откидываясь на спинку стула – все, все, все, папаша, это я сгоряча, это я за Белочку нашу распереживался!..
Выпив всю водку, что была на столе, компания отправилась купаться. Спускаться в море им было тяжело, передвигаться по рельефному, в провалах и водорослях дну – почти невозможно. Не в силах больше ржать и орать, они умиротворенно попадали у самого берега, лениво брызгая друг на друга и тихо бессвязно матерясь.
– А ты давай, дери ее, козу дурную, не жалей, папаша, – чуть повиснув на хозяине, сказал Гошка-Цап, проходя в снятый для всей компании «люкс», – мне не жалко, у меня сейчас такие бабы есть, такие бабы… что хочешь, для меня сделают, аж пищат… а я ж, дурак, жениться на этой хотел…
Ночью они проснулись, неприятно удивленные некурортной тишиной, выползли на улицу. У входа горел единственный фонарь, тускло освещая стоянку и угол стола на террасе. Огромные синеватые звезды, как груши, висели пугающе рядом, там, метрах в двадцати от берега, над морем, которое расходилось тонкой серебристой рябью от берега в страшный черный провал. Освещенными оставались два или три окна, положившие желтоватые тусклые прямоугольники на посыпанную гравием дорожку и на некошеную сухую траву со стеблями голубого цикория.
– Й… же ж вашу б… мать н…й, – громко и с тоской сказал Гошка-Цап, – что же это занах…й море такое б…, за что мы, спрашивается, нормальные пацаны, башляем сегодня столько денег н… б…, а? Не, ну мы приехали, на море, да, как нормальные люди, а тут же просто п…ц какой-то.
Он говорил медленно, так что паузы были заполнены нежным стрекотанием каких-то ночных степных насекомых, с едва слышным шелестом бились о лампочку мотыльки.
– И в баре никого… – послышалось из-за дома.
– Э-э-эй! Суки! Открывайте! Дайте парням выпить, в самом деле!
Скоро к ним вышла, шаркая, большая перекособоченная тень (горбун из Нотр-Дама! – сказал кто-то наиболее просвещенный из их компании).
– Батя, дай нам просто водки, садись с нами, если хочешь, – примирительно сказал Гошка-Цап.
Дядя Дима молча вынес им четыре бутылки и, подволакивая ногу, размахивая выкрученными, сложенными как клешни руками, ушел обратно к себе.
Гнетущую тоску не оправдавшего их надежды черноморского побережья компания разбавила как смогла – к обрыву подогнали машину, врубили музыку и в лучах дальнего света пытались танцевать. Кто-то не поленился, натаскал сухой травы и веток, устроили костер, потом разделись догола, сунулись купаться, но внизу свет фар лишь обозначал на черной смолистой глади моря светлую продолговатую кляксу, – метрах в десяти от берега. Подбадривая друг друга воплями и смехом, поплыли, и Белла, вслушиваясь за окном в их перекрикивания и плеск, думала, что было бы так хорошо, если бы Гошка-Цап утонул. Костер быстро погас, на краю обрыва их силуэты были едва различимы – две пары, не стесняясь друг друга, по-звериному стали сношаться, музыка кончилась, и сквозь стрекот и шелест травы слышалось влажное постукивание бедер о ягодицы, перетекающее в этой совсем сентябрьской, прохладной, степной тишине в равномерный, почти незаметный плеск волн внизу. Кто-то, оставшийся без пары, мочился прямо под окнами, задрав подбородок и глядя на звезды.