– Не поверишь, но я б тебя назвал своим учителем жизни (поверю, как ты знаешь, не он первый!). То, что мне далось тяжким трудом вживанья, тебе изначала даровано. (Вовсе не свидетельство нашего с ним знакомства, взгляни на меня – и так понятно.) Я тогда сообразил, что тут не обычная примета детства, а врожденный дар, еще более редкий, чем талант художественный. Действительный талант, как и должно, – настойчивый, но и своевольный. Тебе ведь наверняка известно, что тебя извлекли щипцами из материнской утробы.
Вот это открытие! Теперь вроде б все ясно, очевидная ошибка – трудно предположить, чтоб я упирался и был насильно выхвачен в столь ко мне приветливый мир. Но вот загвоздка: я с детства замечал, что череп у меня вытянутый, да еще чуть сплюснутый по бокам. Вовсе от этого не страдал, – легкий изъян придавал внешности аристократизм, меня отличавший от неродовитых предков. Если он прав, значит, тайна моих ярких мыслей или даже явленья демона не чисто духовная, но отчасти биологическая, – щипцы могли что-то помять в моей голове. Когда я потом расспросил мать, она даже как-то презрительно отрицала мое насильственное изъятие в мир. Мне показалось, чистосердечно, но кто его знает? Может, забыла, потому что хотела забыть, а может, и сама не знала, к примеру, находилась в обмороке, – я плохо себе представляю, как рождаются дети. Но, в любом случае, я не придал этому факту излишнего значенья.
Тем временем поэт смолк, видно, его память тоже была по-своему практичной. Запомнился чуткий к жизни малец без обрамлявших деталей, кроме, разве что, акушерских щипцов, которые он, скорей всего, уже задним числом примыслил. Да и я весь целиком, даже если предположить, что поэт не обознался, давно уж стал для него поэтическим образом, слившись с наверняка многими юными умельцами жизни. Он был, конечно, незаурядным творцом, но по-человечески принадлежал к банальной породе. Такие люди считали себя по жизни беспомощными, даже предполагали некий сговор остального человечества. Ну, или не сговор, – скажем так: им казалось, что всем, кроме них, ведомо некое заветное слово, заклинание, способное укротить своевольство жизни. Притом что у них были свои методы применения к бытию, куда изощренней моих. Конечно, я сужу плоско – как середнячку понять творцов?
У поэта, кажется, иссякла радость встречи с прошлым. Взгляд подернулся дымкой и поскучнел. Наверно, не зная, что сказать, он задал обычный вопрос:
– Как поживаешь, что поделываешь?
Тут бы и мне отделаться пустой вежливостью, а я ляпнул несусветное:
– Ищу гения современности.
Наверно, сказалось все вместе – возбужденье от стихов и близости поэта, бессонная ночь, охота за призраком. Да к тому ж, бессознательно наверняка, хотел удостоверить, что не просто бытую в жизни, а занят значительным делом. Поэт сперва глянул на меня так, словно я произвел неприличный звук, но затем вдруг оживился.
– Гения? – переспросил он, нечто припоминая. – Я тебе просто болтнул, сдуру и по молодости, кстати, только тебе открылся. Вовсе не думал смутить твою душу, закованную в броню с малолетства, притом детски беспамятную. Я, конечно ж, никого иного, как себя, тогда видел гением современности, пусть будущей, ее созидателем. И вовсе не тайным, – казалось, наступит миг, и притекут ко мне люди и грады. Это все, дружок, пустая гордыня. Мы теперь лишены пророческого дара, – лишь разбередим рану, которую не умеем врачевать. Былых гениев не зря почитают. То было сладким утром человечества, теперь – его скучноватая, но солидная зрелость. Их прозренья, отчужденные и обобществленные, стали кирпичиками той стены, что упасает наш мир от слишком пронзительных видений – как от великого зла, так и великого блага. Лишь варвар на нее покусится. Не зря мудрые римляне в гении посвящали посмертно. Гений современности – и звучит жутко. Это живая рана, куда никто не вложит персты, чистое зло, поверь мне. Уж не говорю, что они в укор всем, кто не гений. Подумай, мало ли что повернется в какой-нибудь гениальной башке, и нас вновь пошлют в Освенцим. Или он найдет, чем еще смутить доверчивые души. Возгласит, к примеру: «Бог умер», и Бог действительно умрет, верней, так и не воскреснет. Да явись сейчас гений в своем величье, его б закидали гнилыми помидорами, и поделом ему. В прежних мечтах я был горделив и безбожен, теперь я смиренен.
Ну, не сказал бы, – понося гениальность и гениев, поэт распалился, даже взмахивал руками, будто сам их побивал гнильем. Потом обмяк и устало спросил:
– Тебе-то он зачем? Живи своей безупречной жизнью, плодись, размножайся, облизывай мед с горьковатых листьев. Затем опрокинешься в великое Ничто, где сплетутся нити всех громких и скромных существований.
Дельное предложение. Не скажу, что его речь меня поразила, – он будто говорил по книжке, мною некогда читанной. Что пред моим виденьем все жалкие слова? Должно быть, не он взыскивал гения, а к нему самому издавна приблудился какой-то личный демон невысокого полета. Но вот что важней: ты, друг мой, наверняка решил, что тайна хотя б наполовину раскрыта – поэт, пускай, и не будучи гением, некогда заронил в меня зернышком тот тревожный образ, который к сроку пророс и заколосился. Да вот беда: сейчас уверен, что признанье поэта, что, мол, он мне в детстве навеял гения, я сам же выдумал. Ну, коль не целиком выдумал, то слишком вольно, даже произвольно, перевел его речь на свой нынешний язык, взыскующий горнего. Что ж касается поэта, то он, – неважно, правда ль заронил в меня образ гения, – с годами очевидно иссяк. А истинный гений, выходит, спрятался, чтоб его не закидали гнилыми помидорами? Забавно.
Ты, друг мой, наверняка думаешь, что после секвенции поэта о гении и последовавшего за ней доброго совета, я сразу встал и ушел, – или он тотчас распрощался. Отнюдь, – как раз тут-то у нас обоих и прошла неловкость. Мы с поэтом еще долго болтали, пока бар не закрылся на ночь, верней, говорил он, а я слушал. Он будто отчитывался перед моим детством. Его повесть была изобильна – слава, поездки, встречи с великими, происки завистников, но вот гения там, и верно, недоставало. Расстались мы на том, что я пообещал выпустить за свой счет его собранье сочинений (5 томов, переплет, тиснение, золотой обрез, тираж 3000 экз.), и, как знаешь, не обманул. Таким образом я рассчитался с поэзией (тут и благодарность, и отместка) но
и будто искупил упорно мерцавшую провиденциальность нашей встречи, которая могла б мне обойтись дороже денег – остатками здравого смысла.
Вот почти вся история, друг мой. Портрет был наконец готов, мелкие подробности облика художник нашел сам – вполне точно, видимо, исходя из самой конструкции лица. Притом наделил гения моим чуть сплюснутым черепом, в чем тоже, верю, не ошибся, хотя образ демона современности уже почти вовсе погас в моей памяти. Художник мне сообщил звонком, что исполнил заказ. Голос был тусклый, не выражавший, ни удовлетворенья, ни радости, однако и не смятенный. Я пошел на свиданье с портретом, меньше волнуясь, чем надо бы. Видно, на сам поиск и разъятье лиц истратил чуть не все отпущенное мне вдохновение. Дверь в жилище художника осталась распахнутой, а квартирка была пуста. Меня б не удивило, если б уклончивый живописец просто куда-нибудь смылся в испуге, что провалил столь патетичный заказ, – при его-то робости. Но теперь, – как сказать поточней? – все пустоты жилища, которых он так страшился, прежде певшие на свой тон, будто слились воедино, вознося хорал к пустынным небесам. Без кисти и красок ему почти что удался образ великого Ничто.
Прости, друг мой, что я вдруг заговорил его мутной и косноязычной речью, но пока мы трудились над портретом гения, наверно, спелись наши души. Если ж сказать проще: в жилье художника не осталось не то что ни единой женской приметы, а вообще ни следа пребыванья живого существа, – и стены теперь не шелушились увядшими полотнами. Вместо прежнего разора – белоснежная чистота монашеской кельи. Я вспомнил, как сетовал живописец на убогость своего пространства, которое – оттиск его бездарного существованья, куда стыдно пригласить не только гения эпохи, но и малейшую творческую сущность. Все ж у него хватило решимости отереть следы своего бескрылого коротанья жизни. Теперь великое ничто будто призывало все ненапрасное, что есть во вселенной. А сам-то он, спросишь, куда исчез? Самое странное, что с тех пор канул бесследно, – по крайней мере, в моей жизни он больше не появился, а я, признаться, его не разыскивал, хотя был готов, как договорились, щедро оплатить заказ. Какова причина бегства, я так и не понял, как и не знаю, стала ль для него встреча с гением современности губительной или животворной. А может, тут и ни при чем мой гений, а просто его сглодала очередная лярва, которые издавна на него точили зубки. Иногда мне приходит даже безумная мысль, что и не было никакого художника, а он лишь повод, вымышленное звено между мной и гением современности.