На полпути, уже под вечер, мы остановились на ночлег у сельского батюшки. Пили горячий чай. В доме пахло жареными семечками и свежим подсолнечным маслом. Батюшку еще не раскулачили, но он ждал со дня на день «лихоимцев», а пока слепая лошадь во дворе медленно ходила по вытоптанному копытами кругу, приводя своей одной лошадиной силой в движение весь механизм маслобойки. Скоро, очень скоро отнимут эту единственную лошадиную силу, а батюшку – в Сибирь.
Наутро, рано, чуть светало, мы снова сели в сани, матушка заботливо закутала нас тулупами, батюшка перекрестил всех нас, и сани тронулись. В морозной мгле впереди показался Арзамас. Мы много раз с мамой бывали в нем по дороге в Елец или к врачам. Там было у мамы много знакомых, у которых мы останавливались. И в этот раз мы остановились у какой-то милой, приветливой дамы, которая плакала, глядя на нас, и не знала, чем побаловать. У нее нашлось какое-то теплое детское барахло, надев которое мы утром пошли с мамой к владыке Арсению Чудовскому[34], находящемуся в Арзамасе в ссылке, пока. Он встретил нас очень сердечно. Окончив литургию в домашней своей церкви, усадил за стол. Кроме владыки, за столом сидела матушка-игуменья Фамарь[35]. Владыку Арсения и матушку Фамарь мама знала давно и очень любила обоих. За столом все те же рассказы о дяде Мише, о неясной еще нашей судьбе, о Дивееве, Сарове, о владыке Серафиме.
Владыка Арсений и матушка Фамарь несколько раз бывали у нас в нашем доме. Шел разговор и о положении Церкви, о «ваша радость, наша радость»[36], которую владыка разделять с митрополитом Сергием не желал, за что и погиб спустя несколько лет.
В этот день мама должна была явиться в Арзамасское ОГПУ. В народе эти четыре страшные буквы, буквы смерти многих миллионов невинных жизней, расшифровывали: «О! Господи! Помоги Убежать!» – а в обратном чтении: «Убежишь. Поймают. Голову Оторвут». Убежать некуда. Надо идти! Владыка благословил нас всех престольным крестом: «Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его. Идите с Богом. Пусть будет Его святая воля. Идите с Богом!»
Матушка Фамарь перекрестила наши головы, обняла маму, и мы пошли в ОГПУ. Это было мое первое знакомство с органами уничтожения, и не последнее! Впоследствии его «карающий меч» опустился сперва на мамину голову в 1937-м, а на мою – в 1946-м.
Бездушные, холодные, не знающие жалости глаза обшарили нас с головы до ног. Мы были их жертвой: двое детей и тридцатичетырехлетняя женщина. Покорная не им, а воле Божией, стояла она спокойная, в ожидании своей и нашей участи! Жестокие, полные нескрываемой ненависти глаза смотрели на нас! Сквозь зубы, цедя и смакуя каждое слово, «рыцарь революции» читал: «Татьяна Александровна Арцыбушева, вдова расстрелянного вредителя М. П. Арцыбушева…»
Тут мама громко и внятно сказала:
– Я – вдова, но не его, он не мой муж, и это не его дети!
– Молчать!!! – Чекист снова процедил первую фразу, давая этим понять, что ему наплевать, чья она вдова и чьи дети. Он продолжал: —…и дети его, Серафим и Алексей, приговариваются к ссылке, минус шесть.
Это означало, что ссыльный имеет право выбрать любой город, кроме столичных городов и областных центров. Мама выбрала Муром, который был тут же вписан в документ о ссылке. Мама выбрала Муром, как место своей и нашей ссылки, потому что это, во-первых, сравнительно близко от Москвы, а во-вторых, там есть куда приткнуться на первое время с детьми. Там поселились после разгона монастыря наши две тетки. Итак, впереди новый город и совсем новая жизнь. Какая???
Мы едем в трясущемся, вихляющемся из стороны в сторону поезде. Мы лежим на полках, мама сидит у окна. Она и мы смотрим в окно. Снега, снега! Шатаясь, как пьяный, поезд бежит по рельсам, вдруг резкий гудок паровоза, резкий толчок, и мы летим с верхних полок вниз, цепляясь за воздух. Общий испуг, переполох и успокоение. Носы не разбиты, руки-ноги целы. «Милосердия двери отверзи нам, благословенная Богородице, надеющиеся на Тя, да не погибнем, но да избавимся Тобою от бед, Ты бо еси спасение рода христианскаго». Вспоминая всю свою прожитую жизнь, в особенности сейчас, когда я пишу о ней, свидетельствую: МИЛОСЕРДИЯ ДВЕРИ ВСЕГДА БЫЛИ ОТКРЫТЫ! В тяжелые моменты и обстоятельства всегда приходила помощь, неожиданная и чудесная.
Вот поезд пробежал длинный мост над заснеженной Окой, а на крутом ее берегу – древний-древний город Муром, со множеством старинных храмов, монастырей за белокаменными стенами на его крутых вершинах, огромным собором в центре, заснеженными садами и домами в них, сбегающими к Оке. Из множества труб течет ввысь дым теплых очагов, чужих, не наших. Наш погас. Его надо снова создать, затопить, чтоб нес он свое тепло и уют. Много, очень много пришлось мне в жизни создавать своих очагов, чтобы дымы их радовали сердце, и не только мое! Тулупы, которыми так сердечно укрывали нас дивеевские «матроны», мама с возницей отправила обратно.
Поезд подкатил к вокзалу, на фасаде которого славянской вязью, толченым кирпичом было выложено: «МУРОМ».
Откуда начну плакатися горькому моему житию![37]
Рано ли, поздно мир открывается перед ребяческим оком во всей его неприглядной правде, во всей его суровой и непреложной истине. Беда наша была в том, что нас охраняли от нее, как охраняют экзотические цветы теплого юга от лютых морозов Колымы. Нас не подготавливали к реальной жизни, и поэтому мы не имели ни опыта, ни знаний. У нас не был выработан иммунитет против вируса, рождаемого от свободного волеизъявления. Наша свобода была подавлена во имя выращивания из нас белых, непорочных голубков, которыми можно любоваться, держа их в клетке, не беря во внимание, что голубям нужны в первую очередь крылья. Вот они-то и были у нас атрофированы. Мы, питаясь исключительно зернами добра, не знали житейского зла и не имели иммунитета против него, в наши зобы вместе с добрым семенем не попадало горького семени реальной жизни. Внезапно, очутившись предоставленными сами себе, средь неведомого нам враждебного мира, мы в нем напоминали не белых голубей, а белых ворон, да еще и не умеющих летать.
Очутившись средь стаи черных ворон, беспощадно нас бьющих, мне ничего не оставалось делать, кроме единственного: из белого превратиться в черного (другого пути у меня лично не было) или погибнуть. Я говорю все это не в свое оправдание, не с желанием найти виноватого. Я с раннего детства был приучен сознавать и не оправдывать свои грехи и дурные поступки, видеть причину их и не сваливать ее с себя.
Грех юности моея и неведения моего не помяни (Пс. 24: 7).
Если мама по житейскому своему опыту и по духовности своей могла всецело отдать свою судьбу и нашу в руки Божии, то у меня этого опыта не было, и поэтому я отстаивал свое право на жизнь кулаками, руководствуясь простой истиной: «С волками жить – по-волчьи выть!» А посему неведение мое очень быстро перешло в ведение. Чтобы выжить, я должен быть таким, как все мои сверстники. Эта необходимость была чисто внешней. Внутренне я всю свою жизнь ощущал себя и ощущаю до сих пор белой вороной и ни капельки от этого не страдаю. Быть как все – это отнюдь не значило для меня раствориться в общем безличии. Я сохранял свою индивидуальность с первой минуты, когда нога моя делала шаг в преисподнюю.
Морозным днем, закутанные до глаз в женские пуховые платки, заиндевевшие, с застывшими култышками вместо ног, стуча ими, как колунами, мы вошли в комнату тети Наташи. Всплески рук, возгласы отчаяния, раздевания, умывания, вытирание носов, горячий чай и сон, сон живительный, благотворный сон! Бабушка так же, как и мы, получила ссылку – «минус шесть», но она по каким-то соображениям не взяла себе Муром местом ссылки, а выбрала Лукьянов, куда и отправилась в полном одиночестве, никому не понятном и странном. Может, в этом сказалась основная черта ее характера – ни от кого не быть зависимой. Эту ее черту характера унаследовал генетически и я.
На следующий день нашего приезда в Муром мама с нами пошла на поклон к матушке-игуменье Александре, обосновавшейся в своем маленьком домике против стены Благовещенского монастыря, в храме, в котором пели, служили и прислуживали дивеевские сестры. Она встретила нас очень сострадательно, вздыхала, охала вместе с другими сестрами, знавшими нас с пеленок: «Ах, как Алеша похож на Петра Петровича!» Нас чем-то поили, чем-то кормили. Тут, в келье матушки, висела знакомая нам чудотворная икона «Умиление», икона Божией Матери, перед которой и скончался преподобный. Мы все приложились к ней. Мама долго стояла перед ней, а потом только приложилась. Матушка-игуменья неодобрительно относилась к маминым взглядам на положение в Церкви и спросила ее, намерена ли она ходить сама и водить детей в храм. Мама твердо ответила: «Нет».
Это «нет», так наотрез сказанное, сразу определило их взаимоотношения не только с матушкой-игуменьей, но и с теткой Наташей. Тетя Маруся жила отдельно. Эти вопросы ее не волновали, и своих взглядов она никому не навязывала, стремясь постоянно что-то нам сунуть. Избегая всех этих разговоров по-французски и по-русски, мама немедленно стала искать угол.