– Как всегда, Иван Митрофаныч, – сдержанно ответил тот. – Да ты не тушуйся, на-ка моего «нарзанчика» хлебни!
И налил соседу из бутылки.
Тот с ненавистью хлебнул, поперхнулся и закашлялся.
Лицо его побагровело, он схватился за горло и, рыча, отплевываясь, хватал воздух, как в петле.
На них стали оглядываться, докладчик недоуменно покосился, прервав речугу.
Но Иван Митрофаныч замахал на него рукой – мол, все, дорогой товарищ, чики-чики, и мало-помалу успокоился.
Складки на его лице понемногу разгладились, глазенки заблестели.
– Ай и волшебный же у тебя нарзан, товарищ полковник! – сипло зашептал он. – Плескани, брат, еще!
– Живая, батенька, вода! – ответил тот и плесканул.
– Золотишко не продашь? – услышал Зубаткин в самом ухе, слева, и вздрогнул всем телом. Он резко обернулся. Прямо в лицо ему, сблизив головы, лыбился сыскарь.
– Нет? – одними губами спросил он. – Ну, жаль, жаль… Ну, покедова, кореш!
И откинулся на стул.
Холодные струи текли по позвоночнику майора. Думать он не мог.
И только крутилось, крутилось и бухало в голове:
– Шахтеры! Шахтеры! Шахтеры!
– Ты чего? – недоуменно спросил Нефедов. – Аж с лица спал…
– Ничё, – сглотнув, выдавил Зубаткин. – Жарко…
Двери зала, парадные, резного дуба, распахнулись с грохотом. В зал влетела музыка из фойе и звон стаканов из буфета. На пороге показался человек с безумными выпученными глазами, с багровым лицом, в дешевом коричневом костюме, в мятой рубашке без галстука и с медалькой в петлице.
– Ка-а-а-а… – начал он, продвигаясь к трибуне, – к-аа-а…
– Нет, нет, Степан Степаныч, нет! – в ужасе закричал мэр, отмахиваясь обеими руками. – Нет!!
Все в президиуме кинулись врассыпную.
– Ка-а-а! – неумолимо рычал человек, приближаясь. – К-а-а-а-а!!!
Лицо оратора страдальчески сморщилось. Он попытался заслониться руками, спрятаться, съежиться, но не успел и в этот раз.
Фонтан блевотины, вырвавшись из желудка Степана Степановича, горного мастера шахты «Свислочь», накрыл трибуну и обреченно замершего на ней человечка бурным, мощным, все пятнающим потоком.
– Вот, – облегченно проговорил Степан Степанович и рухнул в проходе.
Торжественная часть была смята.
Выход Степана Степановича повторился в двадцать девятый раз.
Степан Степанович не был политиканом, лимоновцем. Он облевывал съезды, конференции – раньше компартии, теперь – педросов, как называли их в городке, не по политическим мотивам.
Просто в День шахтера он обязательно закусывал в буфете – икрой, рыбкой, колбаской.
Этого его многострадальный желудок вынести не мог.
Не пустить же его в Дом творчества было нельзя.
Потому что трезвым он рубал уголек за троих и был самым знатным во всей округе горняком.
24 градуса по Цельсию
– Ты чё, Матрица, в поход, што ли, собралась? – Алевтина, продавщица, перестала щелкать счетами и пытливо глянула на Вальку. – Куда берешь-то столько?
– А тебе жалко? – откликнулась та.
– Да на здоровье… Просто, думаю, свадьба не свадьба, вроде и не помирал никто – удивительное дело!
– С тунгусами торговать иду.
– A-a-а… Да и то сказать – самое времечко, пока они последний чегень (длинное бревно, идущее на забойку в учугах – устройствах для задержания рыбы) не пропили. Только, сдается мне, ты же никогда не ходила?
– Да подсказали добрые люди.
– Знаем, знаем этих людей… Тока, Валька, чаю я – не пара он тебе.
– Это почему же?
– Да так. Москвич. Да еще, бай, девки говорили – из этих…
– Это из каких же?!
– Знамо дело, из каких. Из этих – с верхним образованием…
– Ничего, моя беда. Зато не ошибется, чего куда подключать…
Бабы прыснули. И Алевтина, навалившись грудью на прилавок, зашептала что-то горячо.
– Да ну тебя! – пихнула ее Матрица. – Хочешь попробовать – заведи себе тоже образованного, только потом не жалуйся…
– Не ходите, девки, замуж! Ничего хорошего! Утром встанешь – сиськи набок, Вся… взъерошена! – пропела Алевтина и продолжила считать:
Так… «Петр I» – сорок блоков… Сорок, Валька?
– Шестьдесят, – спокойно поправила та. В очереди из двух старушек да пьяненького дяди Мити, смиренно хлопавшего сонными глазками, терпеливо вздохнули – што ж, мол, шишгаль (голь, сброд) она и есть шишгаль, ничё, обождем…
– Соли пятьдесят кило… Спички… Мука… Масло, масла возьми, Валька, побольше!
– Зачем побольше? И так тридцать литров!
– Знамо, зачем! – И бабы снова плесканули смешками.
– Охо-хонюшки, – вздохнула одна из бабушек, – знамо, дело молодое… Охо-хо!
– Дядя Митяй! – обернулась Матрица. – Может, тебе отпустить? А то я долго…
– Ничего, ничего, Валюшка, я тута пока пешком постою! – отозвался тот.
– Куда нам, девоньки, старперам, спешить-то! – поддержала его вторая старуха, повыше. – Это вам, молодым, жить да радоваться, а нам, кошелкам старым, токма за печкой шептунов пускать…
– Да ладно, Фроловна, прибедняться-то! Небось, не шмоль (нищая) какая, а ветеран труда, – заметила продавщица, но старуха лишь устало махнула рукой.
– Конфет «Снежок» пять кило… колбасы твердой – десять. Слышь, Валька, признайся, а по-научному-то – слаще? А?
И молодухи засмеялись опять.
25 градусов по Цельсию
Главмент и сыскарь стояли в буфете, у колонны. Большие окна фойе были распахнуты, народ суетился туда-сюда, у стойки висели друг у друга на плечах.
– Да не напирайте вы, черти! – крикнула Марья Соломоновна, буфетчица лет пятидесяти, низенькая, распаренная, в очках на потном носу. – Пра слово, закрою торговлю!
– Марьюшка, Марьюшка, ты чё? – обалдели в очереди. – Тихо вы, падлы! Нишкни ты! – заговорили разом. – А ну, б…ди, тихо!
– Вот он, – сыскарь говорил из-за стакана с пивом. – Слева. Главмент неторопливо повернул голову и смерил Зубаткина взглядом. Потом хмыкнул и повернулся к сыскарю: – Гнида.
Зубаткин, только зашедший в буфет, повернулся и вышел на деревянных ногах.
– Ладно. – Главмент закурил. – Подход разрешаю.
– Сколько объявить?
– Сколько там кило рыжья (рыжье – золото, – блатной сленг.) было? Центнер? – с ударением на последний слог спросил он. – Ну, нам – семьдесят пять, так и быть…
Помолчали.
– Макнуть его потом? – глядя шефу прямо в глаза, спросил опер.
– А вот это посмотрим, – так же твердо глядя на него, ответил шеф. – Если человека жаба задушит, тогда – освободи его. Ну, а если по-хорошему поделится, зачем, Саныч, грех на душу брать?
Веселье нарастало.
– Натаха, пущу голубка? – пацан в кепочке, с прилипшей сигареткой к обвислой, мокрой губе, глядя куда-то вбок, спросил подругу – рослую, сисястую деваху, известную по приискам, шахтам да блатхатам под именем Комбайн.
– Пусти, пусти, ласковый мой, – откликнулась та и выпила.
– МРП, – громко испортив воздух, произнес пацан, – МРП, – добавил он, отчетливо повторив звук.
– Вы что, животное, себе позволяете, я вас спрашиваю? – покраснев, набросилась на него Викентия Адамовна, депутат в бирюзовом костюме.
– А? – икнув, уставился на нее тот – МРП!
– Милиция! Милиция! – заголосила депутат. – Вывести его вон!
– Не, в натуре! А чё? – гомонил тот в руках двух сержантов. – Я ж извинился, пацаны! Я ж сказал, в натуре МРП! Москва разрешает пер…ть!
– Йеха! Йеха! Йеха! Я-й! – заголосил тщедушный мужичонка, неожиданно для самого себя пускаясь в пляс. – Йеха! йеха! я-й!
Ноги его выделывали замысловатые коленца.
Натаха-Комбайн торопливо вылила в себя опивки и пошарила взглядом по залу – не угостит ли кто?
Но охотников до вялых ее прелестей пока не находилось.
Минус 5 градусов по Цельсию
В эти осенние стылые ночи, когда меж сопок будто разлит темный густой ледяной сироп – так сладок и ядрен воздух над Угрюм-рекой, небо провисает, подкрадывается ближе, ближе, и колют ему бока сосны-вековухи над горами, над перевалами, над перекатами, и глядится оно сквозь белесую мреть облаков тысячами и тысячами своих блеклых звездочек в реки на дне пропастей, в лужи по шибелям дорог, в железом облитые крыши убогих и скудных жилищ.
Небу тесно, оно задыхается, стискивают бока ему горы, теснят и крушат. И с отчаянным стоном тогда – так, что замирают, дрожа, волки в падях, так, что в муке и страхе зажимают себе лапами глаза медведи, так, что в тоске выстанывают боль окрест себя глухари, так, что перестают камлать шептухи над своими шестокрылами (шептухи – знахарки, «Шестокрыл» – книга для гадания, запрещенная Русской православной церковью как еретическая) и мелко крестятся – свят, свят, свят, кидает небо огни, красно-бело-зелено-сине-фиолетовые огни, что переливаются от одного берега Витима до другого, словно меха неземного аккордеона.