Увечное мучительное ожидание.
Увечное ожидание.
Увечное – вот и век миновал…
– Девочка, хочешь посмотреть? – один из пассажиров автобуса, всю дорогу напевавший «Желтые листья», вдруг обернулся и протянул Феофании маленький театральный бинокль, украшенный перламутром. – Бери! Бери! Не бойсь!
Обе миниатюрные подзорные трубы, навечно скованные друг с другом никелированными кронштейнами, были лишены стекол, но при этом довольно старательно залеплены сельповским пластовым мармеладом, который со временем затвердел и принял очертания обычного пластилина. Здесь еще предстояла неумолчная, кропотливая работа: проковырять спичкой маленькие сквозные отверстия.
Феофания поднесла бинокль к глазам – трамвай несся по ночной пустыне, звенел на стыках падающей колокольней к ранней Литургии, но на платформе почему-то уже никого не было.
Платформа была пуста.
И глаза заболели под тяжестью многопудовых век.
Глаза раздавили.
Девочка очнулась. Автобус стоял.
С улицы доносились голоса и гул заведенных двигателей. В ослепительном свете включенных фар бесшумно перемещались невидимые апокалипсические всадники.
– Вот и конную милицию нагнали, – сумрачно резюмировал водитель автобуса, – пропускной пункт «Стрельна». Это надолго.
Феофания посмотрела в окно: трамвая нигде не было, и только оживший в тепле мармелад вытекал на пол из перламутровых глазниц бинокля.
В Стрельне находилась тюрьма и ружейные мастерские. Очевидно, в связи с этим город считался режимным, и в предчувствии надвигавшегося фронта при въезде и выезде были установлены пропускные пункты, кордоны. Ситуацию осложнило еще и то обстоятельство, что неделю назад в тюрьме случился побег с убийством двух охранников и угоном грузовика. Вся округа была обложена, но никаких результатов это не дало.
Дверь открылась, и в автобус поднялись двое военных из дорожного патруля.
– Попрошу включить свет.
– Да аккумулятор сел, – пробурчал водитель и, пощелкав какими-то переключателями, отвернулся к окну, – приехали…
В руках патрульных мгновенно вспыхнули ручные фонари, казалось, что они ждали именно этого ответа, как будто бы это был некий тайный пароль, тайный договор между ними и угрюмым водителем. Узкие лучи яркого батареечного света пустились в свое хаотическое паломничество по жестяным недрам, тупикам, линиям и проходным дворам фанерного кладбища мишеней. Военные даже приседали на корточки, чтобы заглянуть под сиденья. Все происходило в полнейшем молчании. Вера, в испуге прижавшая девочку к себе, вероятно, впервые видела военных из дорожного патруля, скрипящих портупеями, яловыми высокими сапогами и расстегнутой на всякий случай кобурой, ползающих на корточках по грязному, проложенному резиновым ковриком полу, напряженно сопящих, подглядывающих в лица остолбеневших, онемевших пассажиров.
Вдруг – это походило на далекий приближающийся топот тысяч ног, заунывный вой горящих геенских свалок – Феофания испытала страх. Внутри нее что-то изогнулось – «Вера, Надежда, Любовь и мать их Феофания» – вспыхнуло огнем неугасимым и воткнулось в спину (вот сюда! вот сюда! вот сюда!), сковав затылок, горло, заложив уши клокастой мартовской ватой…
«А мраморный март-то, да и оттепель пахнет арбузами».
Бусы посыпались из рукавов, карманов и священных сосудов, барабаня по картонному днищу кузова, автобуса ли, свинячьего пересушенного бубна – дождем. Дождь должен пролиться в пустыне, где соляные копи хранят ангельское белоснежье.
– Бусы, бусы, мои бусы! – закричала девочка и начала медленно сползать с сиденья на пол, а тишайший, «началозлобный» зверь-пепел уже покрестил ее огнем, вывернув наизнанку, уже очистил ее цементной водой из своей чавкающей водоразборной помпы.
Только нитка, болтающаяся на шее и запястьях, осталась, но и она сейчас утонет в горячих пенящихся водах, бурных порожистых водах, слюнях ли.
Остроконечные завершения ручных фонарей заметались по лицам людей.
– Всем оставаться на местах! Не двигаться! – завопил один из патрульных и попятился к открытой двери.
Двери.
Вера полезла под сиденье на пол. Феофанию невозможно было поднять, оторвать от пола, казалось, что она была многотонным, расколовшимся от падения колоколом, из ее открытого рта еще доносились угасающие, отдаленные, неестественные хрипы-раскаты грома-громовержца.
– Сейчас, сейчас, – бормотала женщина, уперевшись ногой в металлический приваренный к потолку и порожку-солее поручень, пыталась перевернуть стеклянную девочку, – сейчас, сейчас, радость моя!
– Да тут ребенку плохо, – вдруг заговорили-запричитали все в один голос, – у нее, наверное, корчи приключились, ей бы сейчас в руки хорошо палки вложить, чтобы себя ногтями не поцарапала.
– Лебедев, Филиппов, сюда с носилками! – уже командовал военный, что стоял у двери, другой же вновь оказался на корточках и помогал Вере поднять Феофанию. Фонарь мешал.
– Подержите фонарь. Вот так.
Пассажиры вставали, разминали затекшие члены, нагибались в светящееся подземелье, вздыхали, будучи смятенными, удрученными. Плакали.
– А я ведь ей биноклик давал поиграть, – бормотал в растерянности мужчина, сидевший сразу за водителем, – а оно вот как вышло, маленький такой биноклик, театральный, украшенный перламутром, из ракушек выковыренным, это еще биноклик моей бабушки, а ей он достался от ее мамы, стало быть, старинный биноклик, я ведь его помню с детства, ну конечно, он был уже без стекол, весь вымазан сладостями, там разным воском или пластилином, сейчас не помню, но для игры, я повторяю, для детской забавы он был более чем пригоден, особенно славно было смотреть в него на движущиеся за окном красные мигающие огоньки, кстати, в детстве на Новый год мы всегда украшали комнату мигающими электрическими гирляндами, самодельными, само собой, – то погаснут, то зажгутся, – что столь ненавязчиво располагали ко сну, и вот… кто бы мог подумать, кто бы мог подумать… – умилился он в завершение.
Через узкий автобусный проход между сиденьями передавали носилки, на которых, как на одре, лежала укрытая одеялом Феофания, как на столе, подобная отпрыску помраченного рода, во тьме неведения пребывающего.
На столе, сделанном из дерева акации и сокрытом в Святилище подле завесы, закрывающей Святая Святых, лежали двенадцать хлебов по числу колен Израилевых. Хлебы были не квасные, но пресные, они полагались один на другой в двух рядах, по шести в каждом, и при них для каждого ряда курился фимиам. Хлебы, взятые со стола Предложения по истечении недели, принадлежали священникам, которые должны были вкушать их только в святом месте. Стол Предложения имел различные устроения в Скинии, а потом и в храмах – Первом и Втором.
Рядом с автобусом стоял железный автофургон, выкрашенный в защитные цвета, кормовые двери были распахнуты. Военные помогли поставить носилки внутрь. Слабосильная лампа-дежурка освещала здесь гулкие металлические внутренности и низкие деревянные скамейки, на одной из которых сидел, видимо, санитар в накинутом поверх шинели медицинском халате. Скамейки были привинчены к стенам и полу.
Военные помогли Вере подняться в фургон и, передав вослед узел с вещами, захлопнули двери.
– Куда едем? – санитар достал папиросу и теперь неторопливо обстукивал ее об истрепавшийся картонный манжет.
– На Маньчжурию. Знаете?
– Мы все знаем. – Он усмехнулся, затем открыл маленький слуховой люк, который Вера сначала не заметила, и прокричал водителю: – Давай на Маньчжурию!
Деловито закурил. Складывал уши, а потом вновь распрямлял их, потом вновь складывал, видимо ради удовольствия, или вспоминал лето, густые заросли по берегам бездонных, душных плесов.
Фургон дернулся и медленно пополз, выруливая с обочины на дорогу. Лампочка под потолком замигала и погасла. «Неизбежность Феофании, неизбежность нового откровения – откровенного странничества», – шептала Вера.
Ехали. Ехали. Странствовали.
Утро.
Вера старается не шуметь, но девочка уже проснулась, она улыбается, она теперь чувствует себя хорошо. Вера поправляет одеяло, которым укрыта девочка, борется с ситцевым пологом, что неустойчив чрезвычайно и подвластен разного рода дуновениям и неосторожностям, потом опускается на колени и ползает по полу, собирая рассыпанные бусы, «испещренные черными змейками арабской вязи». Спертый воздух в вертепе дает о себе знать, и для сокрушения духоты можно использовать фанерные дворницкие лопаты в качестве рипид. Они во дворе стоят под навесом или уже спрятаны в сарае. Вернее второе (спрятаны в сарае), и это хуже, потому как добыть их сейчас не представляется никакой возможности – твердь несокрушима, ключ сокровенен и неведом.
– В нашем городе довольно часто приключаются наводнения, где-то в ноябре, когда с залива начинают дуть старые петровские меха, – говорит Вера, надувает щеки, дудит, показывая, как должны дуть эти самые лохматые, потрескавшиеся меха, крутит головой, после чего мысленно продолжает свое повествование: