Конечно же, баба Хеля и не подозревает о том, что она давно уже не является единственным источником информации, и истиной в последней инстанции тем более. С некоторых пор я снисходительно отношусь к ее историям, потому что она уже старенькая и многого просто не понимает.
То, что баба Хеля уже старенькая, не может не печалить меня, – мне кажется, что старость – это что-то постоянное, ведь я никогда не видела бабу Хелю молодой. Баба Хеля старенькая, и она скоро умрет, – как, например, Танькина бабушка с третьего этажа.
Уже засыпая, я вижу процессию, плывущую вдоль дома и выплывающую на бульвар Перова, и слышу торжественную оглушительную музыку, – ааааааа, – кричу я и просыпаюсь, и долго вслушиваюсь в свист и храп, доносящийся с высокой кровати. Баба Хеля храпит так, как может храпеть только ОЧЕНЬ ЖИВОЙ человек, – она храпит не однообразно, а весело – с нежными переливами, с бульканьем, с клокотанием, и это гораздо страшней, чем скорбная процессия и играющий вразнобой оркестр, – баба Хеля, шепчу я, – баба Хеля, мне плохо, я умираю, проснись…
Если Бог создал рай, то он позаботился о том, чтобы в раю было вечное лето, – оно еще бывает бабьим, но я в этом мало что понимаю, – в этом году бабье лето, – сообщает мне баба Хеля, и это значит, что до резиновых бот и красных валенок еще целая вечность, а пока можно охотиться за жуками, обкладывать разноцветными стеклами «секретики» и прятаться за мусоркой, вжимаясь спиной в крашенную известью стену.
Можно играть в «казаков-разбойников», выбрав в пару самого отчаянного мальчика двора, и однажды взлететь на подножку уходящего неведомо куда автобуса, и очутиться в незнакомом районе с точно таким же гастрономом и такими же пятиэтажками, и долго блуждать по чужим улицам, повторяя, будто заклинание, вызубренное однажды и навсегда «Бульвар Перова 42 квартира 18».
Если Бог создал рай, то он населил его старушками, восседающими на лавочках у первого, второго и третьего подъезда. Эти старушки, кивающие головами в разноцветных платках, знают обо мне все – что я «бабы-Хелина» внучка, что я уже «совсем выросла», что вчера у нас были гости, что родители у меня не такие как все, что «они армяне», что они, страшно сказать, «евреи», – не слушай их, – сжимая мою руку, баба Хеля подымается по ступенькам, – ну, армяне, это так же непонятно, как индейцы, – я распускаю косы и издаю победный клич – хей-о!!!! – недавно меня водили на «Винитувождьапачей», после чего я решила, что интересней всего быть индейцем, индейкой то есть.
С индейцами все ясно, они благородные и сражаются против белых, но евреи? Если евреи – это баба Хеля, и баба Рива, и дед Йосиф, то против кого сражаться им? И смогут ли они сражаться? Смогут ли они действовать слаженно и бесстрашно против неведомого врага?
У бабы Хели вставные зубы, на кухне она часто сидит у окна и разговаривает сама с собой, ведет долгие беседы, кивает головой и пожимает плечами.
Она вспоминает эвакуацию, понимаю я и пристраиваюсь в уголке с книжкой, но листаю ее рассеянно, потому что монолог бабы Хели гораздо интересней, гораздо, – он страстный, гневный, умоляющий, напевный – в нем баба Хеля сводит счеты с кем-то явно всесильным и всезнающим, но каким-то бесчувственным, что ли…
– Ты слышишь? Ты слышишь меня? – вопрошает она и сладко прикрывает веки, – всего на секунду забывается, а потом вновь заходится, соединяя обрывки слов, междометий, – горестно раскачивается на хрупком табурете, складывает щепотью пальцы и прикладывает их к груди.
– Они хитрые и жадные, – Танька Мороз поглядывает исподлобья и добавляет, – и богатые.
Таньку Мороз я знаю сто лет, мы сто раз ссорились и мирились здесь же, под старой акацией, но поводом для ссор были гораздо более серьезные вещи, например немецкий пупс с гибкими ручками и ножками и ярко-красным морщинистым ротиком, а еще набор пластмассовой посуды для крошечной кухни, а еще – прозрачные наклейки с изображением ягод, а еще – жвачка, которую мы жевали по очереди до тех пор, пока она не превращалась в серую клейкую массу.
Жевать жвачку в одиночестве, согласитесь, просто смешно – во-первых, об этом мало кто догадается, во-вторых, так приятно, так здорово мять в пальцах толстую серую гусеничку, раскатывать колобок, делить его на две, а то и четыре части. Жевать исступленно, поглядывая друг на друга с ликованием заговорщиков… Хочешь жуйку? – небрежно выдуть огромный пузырь, втянуть его обратно и жевать, жевать, жевать…
– А ну, дай сюда, – баба Хеля шарит под подушкой и заставляет открыть рот. Больше всего она боится, что я так и усну со жвачкой, и тогда, не про нас будь сказано, – она горестно качает головой и рассказывает ужасный случай про одну глупую девочку.
Они хитрые и жадные, – ну, что-то в этом есть, – я ловко прячу свое сокровище в наволочку и засыпаю под тиканье ходиков, так и не дослушав ужасную историю до конца.
Утро начинается с истошного бабы-Хелиного «вейзмир», потому что волосы мои, от природы и так не слишком послушные, оказываются склеенными намертво. Я шарахаюсь из стороны в сторону, уклоняясь от густого гребешка, понимая, что не избежать мне судьбы одной глупой, жадной хитрой девочки, голову которой обрили налысо и густо обмазали зеленкой. А потом продали в цыганский табор, водили по улицам и показывали за деньги.
По четвергам Красюки жарили рыбу – густое чадное облако расползалось по коридору, – от него пощипывало в глазах и в носу.
Запахивая лоснящиеся отвороты халата – бумазейного, в цветочках, на неподъемной груди, Красючка стояла у плиты, сосредоточенно помешивая в чугунной сковороде, – щеки ее пылали, по шее стекали янтарные бисеринки пота, иногда сзади на цыпочках подкрадывался сам Петро Красюк и, скалясь в золотозубой улыбке, стремительно обхватывал женину грудь тяжелыми лапами – Красючка же, в зависимости от настроения, могла игриво вильнуть бедром и шлепнуть смельчака по руке, а могла угрожающе приподнять бровь и, живо развернувшись всем корпусом, лягнуть круглым коленом, перехваченным чуть выше тугой резинкой чулка.
– Нюся, золотко, – сладкая, – Красюк чуть гнусавил и заискивающе терся о Нюсину спину, поводя дрожащими ноздрями, – я завороженно наблюдала за этой восхитительной прелюдией – сейчас уже трудно вспомнить, что так влекло и отталкивало одновременно, – острый рыбный запах, то неуловимо чарующее и страшное, что происходило на кухне в молочные утренние часы, – на плите булькало и шипело, – отставив зад, Красючка сливала остатки пережаренного масла в ведро, – на кухоньку черепашьим шагом входила Бронислава Ильинична – крохотная подсушенная девушка, – никто не знал, сколько ей лет на самом деле, – брезгливо поджав губы, демонстративно ставила чайник на свою конфорку и доставала галеты.
Появление Брониславы вызывало в Красюках приступ буйного веселья, – наверняка даже самим себе они не могли объяснить этого – превосходства румянца над бледностью, здоровья над немочью, плоти над бесплотностью.
Особенно восхищал Красючку отставленный мизинчик, – тю, глянь, – Нюся прыскала, впрочем, беззлобно, пока Бронислава с напряженной спиной ополаскивала заварничек, – супруги давились беззвучным хохотом, – ну надо же, мизинчик, – надо же.
– Бронислава Ильинична, – Красюк подмигивал супруге и галантно касался острого плечика, – не желаете ли – рыбки, – лицо его расползалось блином, – Бронислава вздрагивала и подергивала подбородком, – нет, спасибо, Петр Григорьевич – я лучше чаю попью.
– Чай, чай, – посмеивалась Красючка и, развернувшись со сковородой в вытянутых руках, внезапно замечала меня, – застывшую в двери, – шо стоишь, – заходь до нас, или тоже чай?
Оглянувшись на нашу дверь, я проскальзывала в логово Красюков, пропитанное чуждыми запахами – такими до неприличия явными, пронзительными, – с застеленной переливчатым цветастым покрывалом гигантской кроватью с никелированными шариками, с устрашающим розовым бюстгальтером, свисающим со спинки стула, с многочисленными снимками на стене – молодых и не очень лиц, старушек в повязанных плотно под подбородками платочках, удалого красавца с гармонью, двух застывших серьезных девушек с печальными глазами, – кто это, спрашивала я, – а хто его знае, – оно здесь висело, так я и оставила, пускай висить, – Красючка проворно стелила на стол, – ставилась еще одна тарелка, для гостьи, – на стул подкладывалась расшитая подушечка, – Красюк прикладывался мясистым ртом к рюмке с наливкой, тягучая жидкость лилась меж его губ, Нюся придирчиво следила за опустошением моей тарелки, – кушай, кушай, а то как Бронька будешь, ни рожи ни кожи, – я старательно подъедала, пока Красючка, подперев круглый подбородок ладонью, размягшим бабьим взглядом смотрела на мужа, – Петро… нам бы дивчинку… маленьку… або хлопчика… – а, Петро?