Я помотал головой, отгоняя навалившуюся дремоту, но глаза не открыл.
Долой грезы и наваждения. Я живу – и это хорошо. Катя и Димка уже в Хельсинки. Там тоже бардак, но не такой, как здесь. Последнее письмо от жены я получил в конце апреля. Она писала, что в Выборге прошла волна расстрелов, но после подавления путча красных все затихло, и жизнь вроде стабилизировалась… Спасибо Маннергейму. Он, конечно, сука приличная – генерал царской армии, предавший Россию, которой присягал… Но, с другой стороны, его можно понять: национализм – он как проказа: с одной стороны, греет душу, а с другой – разрушает.
Катя и Димка, милые мои. Увидимся ли когда-нибудь? Боже, как же я по вас скучаю!
* * *
К жестокой реальности меня вернул скрип калитки, ведущей в парк. Я передернул затвор и только после этого открыл глаза. Сработала привычка, выработанная годами: заснуть и проснуться по первому подозрительному шороху или звуку. Дурная привычка, – «не спать, когда спишь»: скрипнул такелаж, громыхнул где-то клюз-сак, вытравили лаг или звякнула рында – а ты уже на ногах и хочешь знать, что происходит на твоем корабле.
Через парк шла Дарья, шлепая по мокрой листве обрезанными по щиколотку кирзовыми сапогами. Дарья когда-то служила у родителей в горничных: женщина добрая и честная, но чересчур уж разговорчивая.
Она-то и принесла известие, что в деревне сгорел дом Кабана, а его самого шлепнул Митяй за то, что тот зерно на продразверстку не хотел отдавать. А сын Кабана – Антоха Кабан – стеганул из дробовика по Митьке да промахнулся, только руку покалечил.
– Ну и Антоху застрелили, а дом подпалили. Вот такие-то дела, – вздохнула Дарья и, прихватив пустой чайник, пошла в кухню, причитая на ходу: – Что творится, что творится, совсем стыд потеряли.
Но я не слышал ее. Хотелось пойти в деревню и поклониться Кабану. Я даже не знал его фамилии и как зовут. Кабан да Кабан, по-уличному. Помню, отец всегда хвалил его, когда мы мимо их дома проезжали.
– Работящий мужик, – говорил он, показывая кнутовищем в сторону его колосящихся наделов, – такие не только наш уезд, всю Русь прокормят.
Дарья принесла соломы и щепок, скомкала кусок «Уездных ведомостей» и запихала все это в печурку. Лязгнула задвижкой и присела у печи, подтыкая горящую спичку под промасленную бумагу.
– Я вам там наливочки принесла, Алексей Константинович, – крикнула она. – День рождения все-таки.
– Спасибо!
О, бог ты мой! Я совсем забыл. У меня же сегодня день рождения. Дата не круглая, но серьезная, особенно на фоне грядущих потрясений.
Потянуло дымком – и дом словно ожил. Дарья забегала, засуетилась, громыхая кастрюлями и чугунками.
Через час пришел Кузьмич, бывший отцов кучер. Выложил на стол кусок сала и две головки лука. Долго извинялся, что явился с пустыми руками, и угомонился только после того, как Дарья выставила на стол наливку. Улыбнулся и, выдернув затычку, разлил красноватую жидкость, пахнущую плохим спиртом, по стопкам.
– Ну, Алеха, за тебя! – буркнул дед и лихо опрокинул содержимое в рот. Крякнул и потянулся за бутылкой, чтобы налить по второй.
Так и встретили мое сорокавосьмилетие. Бутылка наливки, пяток картошек, лук и шматок сала. Хлеба не было. Посидели, вспоминая прошлые годы, повздыхали и запели. Запели, точнее, Дарья с Кузьмичом, а я ушел в кабинет.
Пора было принять решение: что делать дальше? И я принял.
Гранаты и «наган» отнес в кабинет и положил на стол. Скользнул взглядом по стенам – и замер… На меня смотрели три счастливых лица: мое собственное, Катино и Димкино. Это мы в Ялте в девятьсот десятом. Димке только что исполнилось пять лет, и мы повезли его на море.
Сняв фотографию со стены и аккуратно выставив стекло, я вынул ее из рамки. Нечего ей тут висеть, все равно сожгут или выбросят. И пошел вдоль стен, снимая фотографии родителей и друзей. Солидный контр-адмирал в черной шинели и фуражке на фоне Адмиралтейства – это мой отец, Муромцев Константин Петрович. Мама с Димкой на руках, ему тут годика полтора. А это мичман Берг. А здесь мы с Истоминым во Владике. Только что прибыли из Сеула – и сразу в фотоателье: запечатлеть новые Георгиевские кресты за операцию по подрыву «Варяга». Было и такое…
Где они сейчас, мои друзья? Последний раз с Истоминым мы виделись в начале войны в Севастополе. А Берга я встретил в Петрограде прошлой осенью с разбитым в кровь лицом. Вступился он за гимназистку и получил прикладом по морде, еле ноги унес. Общались мы с ним минут десять, покурили и разошлись дворами, прячась в тени домов и украдкой обходя матерящиеся патрули.
* * *
Собрал все самое дорогое для меня, сложил в стопку и перевязал веревкой. На диване уже стоял вещмешок, куда я и сунул фотографии, гранаты и «наган».
Порылся в ящиках, разыскивая дневники отца. Дневников я не нашел, зато мне попался конверт, в котором лежали сложенные пополам листы, исписанные мелким почерком, – копия докладной записки на имя морского министра о недоделках крейсера «Варяг». Отец был членом комиссии и отказался ставить свою подпись под протоколом испытаний. Крейсер все же приняли, а отца турнули с флота. Силы были явно не равны: купленная верхушка министерства во главе с дядей императора против горстки адмиралов, готовых умереть за флот и Россию. Умереть им не дали, а банально отправили в отставку, одним росчерком пера закрыв тему разногласий по поводу качества нашего флота.
Перебирая ссохшиеся от времени листы, я думал о превратностях судьбы: отец принимал крейсер, а я пустил его на дно. C’est la vie. «Варяг» для меня был больше чем крейсер. Для меня это была конечная точка, поставившая жирный крест на замашках карьериста и закоренелого холостяка, так называемая точка невозврата, после которой Петербург с его блеском и напыщенностью ушел на задний план, уступив место провинциальному Порт-Артуру. В сентябре девятьсот третьего с императорской яхты «Штандарт», причалившей возле баков Петропавловской крепости, на берег сошел капитан второго ранга Алексей Константинович Муромцев. А ровно через три месяца на «Варяг» поднялся матрос второй статьи Алексей Муромцев, разжалованный за драку и поведение, позорящее честь и достоинство офицера. С другой стороны, «Варяг» подарил мне Катю и стал моим крестным отцом, перемолов амбиции и снобизм и навсегда изменив мое отношение к жизни.
Я не знал, что делать с отцовскими бумагами, и сунул их в вещмешок – так, на всякий случай. Вынул из книжного шкафа Атлас Российской империи и вырвал из него карту Области войска Донского. Где-то на Дону Алексеев собирал добровольцев. Туда и лежал мой путь. Я аккуратно сложил листы и сунул их в нагрудный карман.
Постоял, осматриваясь и раздумывая, что бы еще забрать на память о доме, который я никогда уже не увижу. Забрать хотелось все. Все было дорого и мило: от кованых бронзовых подсвечников, стоящих на столе, до тяжелых напольных часов голландской фирмы «Томсон и сыновья». Все не унести. Не тот случай. Вздохнул, перекрестился и, прихватив вещмешок, вышел из кабинета.
* * *
Винчестер я подарил Кузьмичу, чем вызвал у старика несказанную радость. Фарфоровый сервиз, выпущенный к годовщине битвы «Варяга» и «Корейца», отдал Дарье. Это была даже не память, это была целая жизнь, прожитая за один день. Жалко его было оставлять, но тащить с собой полсотни тарелок и чашек было просто бессмысленно.
Прощались недолго. Без слез, с одними только вздохами.
– Катюше и Димке привет от нас передай, – шептала Дарья, увязывая узелок с остатками праздничного обеда. – Ох, Господи, да что же это за жизнь такая наступила…
– Не скули, – хлюпал Кузьмич носом. – Прорвемся. – Он потоптался, почесывая затылок, и шагнул ко мне. – Снимай!
– Что? – не понял я.
– Шинель снимай. – Кузьмич стащил с себя рваную, засаленную фуфайку и сунул мне в руки. – В своей одежде ты и за околицу не выйдешь, шлепнут или в ЧК заберут. А там все равно шлепнут.
Он был прав. Офицерская шинель с некоторых пор из символа успеха превратилась в стопроцентный пропуск на тот свет.
Обнялись по-родственному, поцеловались на прощание – и я толкнул дверь, принимая на себя зной занимающегося летнего дня.
– Ну, будьте здоровы!
– Не поминай и ты нас лихом, Алексей Константинович!
Так и расстались… Навсегда…
Часть первая
Приказано не раздражать
Глава 1
Желтое море. Декабрь 1903 г
– «За недостойное поведение, в отношении статского советника Арсения Павловича Слизнева, а также в силу того, что лейтенант Алексей Муромцев не пожелал принести свои извинения вышеназванной персоне и не раскаялся в содеянном, суд постановил…» – Председатель военно-окружного суда поднял пенсне и посмотрел на меня, ожидая раскаяния. Раскаяния не было, и он, опустив голову, погрузился в текст постановления: – «…исключить лейтенанта Муромцева Алексея Константиновича из списков гвардии, разжаловать в рядовые и перевести на флот. Без права досрочного получения офицерского чина в мирное время».