«Я знала, что ты поэт, письмо подтвердило, ты необыкновенный и большой, и настоящий поэт. Я люблю тебя, милый. Служи спокойно. Обязательно дождусь. Эта песчинка – наша судьба».
Слова не сбылись – судьба повернулась боком. Нам даже встретиться было не суждено. А песчинка та нашлась, я за нее уцепился, и живу, и люблю, и судьбу благодарю. Она, слава Богу, не догадывается, что счастье мое в ту симпатичную песчинку величиной.
Как он посмел написать самое точное, самое честное? Его спрашивали об этом, он отвечал: «Не знаю».
Приглашали на торжества, на юбилеи, приемы. Беспокоились, придет ли? Он и тут не задумывался: «Не знаю».
Интересовались, над чем работает: «Не знаю», – звучало в ответ.
Когда его не стало, заметили все. Всполошились, чего так рано? Даже решили в память о нем издать собрание сочинений. Издали. И ахнули! Языков не счесть. Перевод с любого однозначен: «Не знаю».
Пытались хоть что-то вспомнить о нем. Кто больше всех на его глазах пролил чая, кофе, вина, слов? А он? Он что еще произносил, кроме этих своих знаменитых «не знаю»? Скажет, и идет себе дальше.
Так поступает только свет.
– Сколько у тебя было женщин?
– А страниц во всех книгах сколько?
– Не знаю.
– Вот и я не знаю.
– Сколько неоткрытых островов?
– Много.
– Как много?
– Так много, что четно.
– Почему четно?
– Потому что не мужского рода.
– Как это? Остров – мужского рода?
– Да-
– А острова?
– Женского.
– Ты про что знаешь?
– Я про точку.
– А точка это что?
– Тень творца.
Меня часто спрашивают:
– Ты зачем библиотеку раздариваешь?
– Мечтаю в детство вернуться.
– А там что?
– Там Тургенев.
– Скажи, а у буден есть антоним?
– У моих – Бунин.
* * *
От синонимов в глазах рябит: совесть, свет, стыд, страх. Я их раб.
На стенах, на лицах,
На окнах царапаю.
Буквами мокрыми:
И правду, и истину,
И ложь,
И имя свое –
дождь…
* * *
У меня три учителя. В литературе – Бунин, в математике – Зенон. По жизни – Параджанов.
* * *
Слова как семена, если нет весны – доставать не стоит. Зима предпочитает жесты.
* * *
Когда почувствовал себя предателем, долго не мог понять, кого предал; догадался, но поздно. Повзрослел. Осудило время. Срок впаяло пожизненный.
* * *
– Я нашел в тебе ошибку.
– Это не ошибка.
– А что это?
– Это я.
– Ты откуда?
– Из четырех согласных.
– А куда?
– Туда, где гласных столько, сколько и согласных.
Меня нет, когда не люблю. Если заставляют любить всех, ощущаю себя космонавтом, которого вынудили покинуть Землю. Когда люблю одну единственную, знаю, что на Земле.
Жили-были два брата на свете, одного звали Рай, другого Ад. Сестра у них была неуёмная, неудобная, по имени – Жизнь.
Рай, улыбаясь, твердил:
– Прошлое пришло.
Ад командир был еще тот, с утра орал:
– Настоящее настало.
Сестре хватало ума братьев не слушать.
Мне ни я. Мне дают других, мое «Я» мешает им. «Я» в «Мы». Ямы. «Мы» могила «Я». Из ям выбираться не просто, мыслей в ямах собственных нет. Остается наслаждаться глубиной других.
Пока есть женщины – это настоящее. Когда приходят бумага с пером, наступает будущее. С прошлым проще – оно всегда.
Россия висит на волоске Господа. Порой кажется, ее из стороны в сторону кидает, шатает от нетрезвости, вот-вот сорвется в пасть бездны – и всё с Россией. Господь этим маятником время отмеряет миру.
Для кого-то она – страна, на самом деле Россия – мера риску, терпению, поиску справедливости. Для меня она – Родина, я доля ее секунд. Скоро уходить, пусть на мое место Солнце света еще прольет, пространства в ее амплитуде хоть отбавляй, тепла не хватает людям.
Россия висит на волоске Господа, только он знает, какое это непростое занятие – быть русским в его делах. Мы и полуживые ему служим и никому боле. Русским быть больно, время из нас колокола отливает, другого металла у Господа не нашлось.
Ты часто просила рассказать, как всё происходило. Я обычно отнекивался. О чем говорить, если любовь абсолютно гола, без слов, без нарядов тела. В постель ложились два одиноких моря с разных углов Земли, не позволяя ни лишних звуков, ни движений.
Белая простынь тишины скрывала утехи прошлых увлечений. Лежали, разглядывали каждый свой потолок, пытаясь совместить в единый. Ты не выдерживала, переворачивалась со спины на бок и ждала. Я медлил, держал паузу, пока само тело не отзывалось на поворот. А дальше перрон вокзала и жажда поезда, который неторопливо выходил из тайной синевы горизонта. Он накатывал, ослепляя тобой. Его яркие огни завораживали ягодами грудей. Я старался удержать в памяти, запомнить мгновение встречи. Выбор губами огня и… два вагона сцеплены, дальше вместе – до сладостных потерь и горечи обретений.
Ты просила слов, мне было странно это. Кто должен объявлять о приближении поезда в наш с тобой город? Губы заняты, руки Бог знает где, голова воздушным шариком носится по твоему вагону. Когда состав отходил на запасные пути, у меня ничего не оставалось. Нечем было произносить слова о происшедшем. Мы продвигались на кухню, пили чай из граненых стаканов, окаймленных вязью старого серебра, и слушали проводное радио. Губы при деле и уши тоже. А глаза еще там. А когда ты загораживалась платьем, а я натягивал свитер, мы переставали быть близкими. О чем говорить морям с разных углов Земли? У тебя свой берег, у меня свой. Они никогда не сойдутся вместе.
Порой ты просила: «Забери с собой». У меня не было сумки, в которую вместилось бы море, а в твою квартиру моему не влиться.
А дальше, как обычно у дверей уходящего поезда:
– Я пойду?
– Иди.
– Ты как?
– Из берегов вышла.
– И куда?
– Могла бы подняться выше, боюсь затопить собой.
– Кого затопить?
– Тех, кто на моем берегу.
– Вот мы и разговорились.
– Зря, молчать лучше.
– Я пойду?
– Иди.
– Встретимся когда?
– А как поезда встречаются, по расписанию.
Роста он был огромного, и веса в нем поболе центнера скопилось. Преподавал, можно сказать, везде и всё. Приодеться с шиком умел, голос вибрациями приукрасить мог. И выпить был мастак. А уж как запоет, так хоть всю аудиотехнику гаси. Всего не упомнить, из-за комплекции тщедушной я пьянел много раньше его. Однажды он своими изысканиями в вопросах любви так меня огорошил, что как вспомню, до сих пор в пот бросает.
«Понимаешь, друг, первой любви не бывает. Она со второй начинается. Первая из ревности нечеловеческой состоит, дикой, первобытной, там места для любви не остается совсем.
Ревность – первобытная родина. У любви родина – рабство. Человек, если он человек, за свою жизнь все социальные строи человечества проходит. С женой феодального строя вкусит, любовница с капитализмом познакомит. После сорока революцией повеет, на баррикады потянет. Социализм со второй супругой начинается. А если деньги есть, то и до коммунизма рукой подать».
С того разговора много лет минуло, а я всё никак определиться не могу, в каком строе нахожусь и есть ли у меня какая перспектива на прогресс?
* * *
Выбоина на чашке. Дыра на шторе.
Трещина на полу. Пятно на стене.
Царапина на серванте. Пыль на подоконнике.
Стоптанные тапки. Недопитый чай.
Им я верю. Они от меня не уйдут.
– Почему одни люди верят, другие нет?
– Если все верят, то я не верю. Вера – сердце, оно то бьется, то нет.
* * *
Они думали друг в друга. Первая мысль обернулась утром. Вторая днем. Третью вечностью обозначили. Печаль тенью пометили.
У поцелуя нет тени. Времени до поцелуя нет. С Его поцелуя родились время и вера. А до любви еще много воды утечет.
* * *
Он и Океан. И всё. Даже волн не было. Это уже потом пришел ветер и наладил волны разносить лик Его по свету. До каждого острова, до каждого материка докатилось Эхо Лица Человеческого.
С тех пор и запели птицы, и заголосили звери, и травы зашелестели.
А пока: Он – и Океан. И всё.
Господь уронил на землю три яблока. Первое тому, кто умеет рассказывать. Оно досталось мне. Второе тому, кто умеет слушать. Оно свободно. Третье тому, кто понимает. Оно у Ньютона.
Время такое амебное было. Все и всё делилось на части. Вожди, начиная с Ильича, кепки таскали. В шляпах, удлиняясь, семафорили враги трудового народа. Трудно представить было такое, что кто-то, когда-то, пусть даже не по своей воле, сменит кепку на шляпу. Но – на то она и Россия, что всё невозможное в ней возможно.