– У меня есть причины думать, что это дело рук правительства.
Цицерон положил ему руку на плечо, а голову повернул к выжившему охраннику.
– Полицию вызвал?
– Нет, сэр. Мне велено ничего не делать без приказа господина Кипиани. То есть вообще ничего. Что бы не случилось.
Цицерон пожал плечами и обратился к Вадику:
– Ты идиот.
– Слушай, – сказал Вадик, – в прошлом году в институте … исследовательская группа занималась одним проектом … Какие-то федералы постоянно терлись около, мешали. Возможно, они стояли на пороге серьезного открытия.
– Федералы стояли на пороге открытия?
– Нет, группа. Правительство думает, что они что-то нашли. И хочет всё разузнать и прибрать к рукам.
– Вадик, друг ты мой недалекий романтический, ты преувеличиваешь собственную значимость, а твои исследования – обыкновенная бесполезная хуйня. Смирись с этим и расслабься.
– Откуда тебе об этом знать? Сам ты хуйня.
– Я знаю тебя со школы, Вадик, яхонтовый ты наш. Вся твоя деятельность – надувательство. Равно как и деятельность всех, живущих в этом так называемом доме.
– Почему надувательство?
– Потому что при первой возможности ты бежишь в свой загородный сарай ухаживать за своим дебильным садом и не менее дебильной теплицей. Садовничество как раз и является твоим призванием, и всегда являлось. Ты стал врачом потому что отец твой врач, и дед врач, и дядя врач, и тетя врач, и два двоюродных дяди – стоматологи. А также потому, что ты воображал, будто будешь ты богатый и умный, и будешь ходить на вечерние коктейли и клеить тёлок. Один раз тебе повезло; ты вытащил пулю из живота ганстера, и этот подонок дал тебе в награду свою сварливую дочь, у которой ноги иксом а мозгов нет, и приданое. Это тоже было частью правительственного плана? Внимание федералов, даже негативное, нужно заслужить, просто так его не получают, Вадик.
– А вот оскорблять меня не нужно. Мы явно попали в серьезную переделку. И между прочим почерк правительства на всем, что происходит.
Цицерон потерял терпение и сказал:
– Слушай, иди ты ты на хуй, а, Вадик! Оставь меня в покое. Достал своим дебилизмом, сил никаких не осталось, сука.
***
Дверь в квартиру Рылеева закрылась – кто-то вышел. Запахнутая в шелковый халат Федотова вернулась в спальню. Почему-то осторожно прикрыла дверь. Распахнула окна пошире. И быстро начала перебирать вещи. Те, что на полу, полетели сразу в корзину с грязным бельем. Подняв покрывало на кровати, она его перестелила и разгладила. И в этот момент заметила лежащий возле ножки кровати презерватив. И сказала самой себе:
– Хуйня какая-то.
Подняв презерватив, она бросилась в ванную. Кинула презерватив в унитаз, слила. Вышла и оценила состояние спальни. Вроде бы все нормально. Открыв один из ящиков комода, она вынула оттуда несколько чистых предметов одежды и бросила их на постель. Провела рукой по плечу, по грудям, в паху. Понюхала подмышку. Скинула халат, запихала в корзину, и побежала в душ.
Вообще-то это как-то негуманно – любовнику душиться одеколоном, да еще с таким стойким запахом. Вот любовнице простительно лить на себя духи в любом количестве. Поскольку она несчастная и домашнего очага не приобретшая. А мужику-то зачем? Садисты, подонки.
Бедный Рылеев – да, конечно. Самоотверженный Рылеев, чуткий Рылеев, внимательный Рылеев, но вот именно сегодня чуткости могло бы быть и поменьше. Хоть бы он напился, что ли. Потому что не ко времени, не ко времени, рано. Но – не напивается Рылеев так, как многие – чтоб плохо соображалось. Не нужно это Рылееву. Она, Федотова, нужна Рылееву, да.
Она тщательно вытерлась полотенцем и понюхала запястье и волосы. Окинула взглядом красивое гладкое спортивное тело в зеркале. Округлостей маловато. В глазах некоторых мужчин – вот в глазах Рылеева, например – это достоинство, а не наоборот. Не любит Рылеев пышножопых-сисястых.
Вспомнилось дело семилетней давности, когда шибко правильный командир отдал приказ собираться, и стало понятно, что никакие золотые слитки никуда, кроме как в казну, и частично в карманы бюрократов, не попадут, а благодарность будет выражена пригоршней орденов, три из них – семьям погибших, и все как всегда, и Лёшка – настоящий командир, свой, а не назначенный бюрократами, сказал всего несколько слов, но его все поняли, и согласились. Холуи бюрократического командира грозили трибуналом и взывали к патриотическим чувствам (нашли время), и Лёшку схватили – думали, что схватили, но у Лёшки как всегда был план, и верные его соратники план привели в исполнение. Теперь Федотова без особых эмоций видела себя тогдашнюю; бюрократического командира, заподозрившего неладное и очень грамотно, даром что бюрократ, обеспечивающего себе отступление – он уже шел к джипу, якобы чтобы связаться с параллельной командой, а на самом деле рвать когти. Опытная долговязая Машка, старше всех в команде, прячась за контейнерами, сливаясь с ними, держа в левой руке пистолет – левша – дала Федотовой сигнал, слегка махнула свободной рукой. И Федотова, с верхней позиции, где негде было лечь или даже припасть на колено, а можно было только удерживать равновесие, поставила левую ногу на труп одного из холуев для упора, выплюнула жвачку, нежно потерлась правой щекой о приклад вражеского – нет, повстанческого, но это все равно – оружия, зажмурила левый глаз, и спустила курок, и бюрократический командир рухнул рядом с джипом, ничего не успев ни почувствовать, ни сообразить. После чего ввели в действие вторую часть плана – как, в нарушение всех приказов, из чисто товарищеских чувств, кои всем понятны и почитаемы, группа вытаскивала из повстанческих клешней угодившего в них связиста – операция, в которой, по версии, представленной властям, как раз и погиб бюрократический командир вместе с холуями – и он же наплевал на указания свыше, а они всего лишь подчинились его приказу. (Никакой он был не связист, который спасаемый – естественно не связист, просто спецназовцы так иронично называли – ну, типа, «всех остальных»). Повязанные скрываемым преступлением, контрактники воспринимали теперь весь мир, и столицу собственной страны, и северную столицу тоже, как вражескую территорию. Слитки стали изначальным капиталовложением, общее дело росло и ширилось, связиста навестили – койка оказалась пустая, он вышел из-за занавески с цветами, и это было невероятное везение: появилось надежное прикрытие для дальнейших планов.
Но – планы планами, а сердцу не прикажешь. Федотову мало интересовало, как ведет себя связист с другими. С нею лично он был, с самого начала, принц из сказки, и все недостатки лёшкиного характера предстали перед ней во всей их грубой пацанской масштабности. Связист превосходил Лёшку во всем. Он читал ей стихи, и музейный, пыльный, заскорузлый девятнадцатый век сделался вдруг живым и проникновенным. Он возил ее на спектакли – «Травиата» в Конвент-Гарден; «Аида» в Метрополитан-опере; «Валькирия» в Байрейте; «Тоска» в Ла Скала; еще раз «Тоска», в Вене; и еще раз, запомнилось лучше всего, пели по-русски – в Екатеринбурге. «Богема» в Мариинке ей не понравилась, и в Париже тоже, но и это было хорошо – Федотова понимала, чувствовала, разбиралась. Истинно мужское умение – выбрать наугад день и устроить из целого дня праздник, с прогулкой под солнцем или под луной, с шампанским, с таинственностью, с нежностью, и без всяких объективных причин. Лёшка был неотесанный и властный, связист – нежный и щедрый. Лёшка ничем, кроме власти и влияния, не интересовался, и относился к Федотовой снисходительно; связиста интересовало все на свете, и всем этим он делился с Федотовой, как с равной. Лёшка был конкретный пацан; связист был мужчина.
Лёшка семь лет терпел наличие связиста в жизни Федотовой, по объяснимым, не шибко благовидным, причинам. И Лёшка непременно замочил бы связиста, если бы ему, Лёшке, объяснили простыми словами, что он давно отошел на второй план. Знать-то он знал, Лёшка – вовсе не дурак, совсем не дурак, умнее связиста, если на то пошло; но пока не представлены доказательства, можно делать вид, а истину засунуть глубоко в жопу, и чтобы другие последовали примеру и тоже ее, родимую, засунули именно в жопу, как можно глубже. А что? Большинство так и живет, и горя не знает. Скуку, томление духа, знает, а горя – нет, не знает. Скуку можно терпеть, ничего удивительного.
Теперь, даже если бы ее застали – голую перед зеркалом – ничего бы не заподозрили. Шито-крыто, но на всякий случай следовало еще подстраховаться. Она включила будильник-приемник, настроенный на какую-то полубезумную станцию, «Вести из Категрада», или что-то в этом роде, и вынула из ящика любимые парижские духи.
Станция передавала песню в джазовом сопровождении. Изначально французская, песня приобрела (давно) общемировую популярность после того, как ее исполнили сперва Элвис, а потом Синатра – называлась песня «My Way». Слова были другие какие-то. Русские, и не совпадающие со смыслом американского варианта, а французский вариант никто и не знал. Вроде бы в память о ком-то написаны были слова. Исполнял явно не сам автор слов – пела какая-то девка-однодневка, мужскую песню, типично эстрадное исполнение, неискреннее, слишком много вокальных ужимок: