– Разве детям продают оружие? – спросил папа.
– А госпожа Антонеску на что? – засмеялась я.
– Опасный человек твоя госпожа Антонеску, – сказал папа. – Как выяснилось.
– Выяснилось кое-что еще, – сказала я. – Но я пока помолчу. Но не это главное.
– Что же главное? – нервно спросил папа.
– Главное вот что. Если эта штучка, – сказала я и погладила себя по животу, где под блузкой был спрятан револьвер, – если эта штучка вдруг пропадет или исчезнет – то я тебя убью.
– А если ты сама её потеряешь? – спросил папа довольно-таки растерянно.
– Ах, папочка! – сказал я. – Ты прекрасно понял, что я имею в виду. Если я ее потеряю в парке или на улице или в театре невзначай уроню в трубу клозета, ты просто купишь мне новый револьвер. Точно такой же или получше. С перламутром на рукоятке. А вот если он у меня внезапно пропадет из того места, где я его прячу – вот тут-то, – вздохнула я, – тебе и конец!
– Отравишь? – спросил папа. – Или ночью войдешь ко мне в спальню и воткнешь иголку в сердце?
– Я подумаю, – сказала я. – Но долго размышлять не буду, обещаю.
– Ну и что же мне теперь делать? – спросил папа.
Меж тем слуга принес на подносе большой кусок хлеба с толстым ломтем ветчины и стакан воды с кружочком лимона.
– Благодарю вас, – сказала я.
Слуга поставил тарелку и стакан передо мной и спросил:
– Позвольте, я нарежу на кусочки? А то это мужичье с кухни – вон какой шмат отхватили!
– Не беспокойтесь, благодарю вас, – сказала я, взяла бутерброд двумя руками и вцепилась в него зубами, отгрызла большой кусок и стала жевать, наслаждаясь чудесной мякотью свежего хлеба и чуть-чуть дымным ароматом ветчины.
Слуга вышел, прикрыв за собой дверь.
Я жевала, а папа смотрел на меня очень пристально. Но потом повторил свой вопрос:
– Так что же мне делать?
– Два выхода, – сказала я, прожевав. – Позвать мужиков, чтобы они меня связали, и отправить в лечебницу для душевнобольных. Ну, или в тюрьму для малолетних преступников. Впрочем, преступление я пока не совершила, так что в лечебницу будет проще, да и честнее. Выход второй, самый простой, умный и хороший – примириться с действительностью, как говорил философ Гегель. Принять действительность такой, какова она есть.
– Что ты имеешь в виду под действительностью? – спросил папа.
– Себя, – ответила я. – Действительность – это я. Можешь звать меня по-немецки – Frau Wirklichkeit[3].
– Fräulein[4], – поправил меня папа.
– Да, да, конечно, папочка.
К обеду госпожа Антонеску вышла в новом наряде.
Не так, как одеваются гувернантки. А – как настоящие дамы. Какие-то мелкие детали, вроде тройной цепочки для часов, высокого пояса, по-другому убранного воротника – все это преобразило ее, превратило из служанки, пускай служанки и высшего ранга (известно же, что гувернантка и дворецкий стоят как бы на полпути между слугами и господами) – но все-таки из служанки – в самую настоящую госпожу, в барыню. Пускай даже в мещанку, подумала я, придирчиво оглядев ее, но все-таки в барыню. На ее правой руке был тоненький золотой браслет, которого я раньше не видела, а на левой руке, на безымянном пальце – тот самый перстень. Во время обеда мы с ней никак друг к другу не обращались. И вообще, кажется, не разговаривали.
Это был наш последний обед в имении в эту осень.
Назавтра мы, как и было сказано, уезжали. Вещи были уложены. Папино кресло упаковано. Все распоряжения по дому уже отданы. Правда, я еще не решила насчет своей горничной. Кто это будет – какая-то неизвестная мне девица из Штефанбурга или все-таки золотоволосая Грета? Но если брать с собой Грету, значит, надо справиться у папы, кого он берет поваром. Нельзя же разлучать любящие сердца, ха-ха! Я спросила. Папа, разумеется, сказал, что не помнит. Я настаивала. Он позвал своего камердинера, потом дворецкого, потом управляющего имением – что было уж совсем зря. Еще минут пятнадцать беготни, и наконец дворецкий сообщил, что повар пришел предстать перед моими светлыми очами.
– Я не просила пред светлыми очами, – буркнула я. – Я просила только имя, только имя, вы поняли? Но раз уж пришел, пусть входит. – Вошел мужчина лет тридцати с небольшим. Ничего общего с Иваном, с тем Гретиным поваром, насколько я его тогда запомнила. Но я на всякий случай спросила:
– Как вас звать?
– Влад, – ответил он. – Владислав, ваше сиятельство.
– Отлично, Владислав, – сказала я. – Но не «сиятельство», а просто «барышня».
Надо было что-то сказать, потому что глупо и невежливо звать человека просто для того, чтобы спросить, как его зовут.
– Дорогой Влад, – сказала я. – Вот эти замечательные ватрушки с вишневым вареньем, они такие вкусные… Вы их печете?
– Нет, барышня, – ответил он. – Вообще-то не я, Иван печет, но ежели пожелаете, могу.
– Прекрасно, – сказала я. – Надеюсь, в Штефанбурге вы меня ими побалуете.
– Непременно-с, – сказал он.
– Благодарю вас. Ступайте, – сказала я и побежала к папе и сообщила ему, что горничную для меня мы будем искать в Штефанбурге.
– А что, – спросил папа, – был какой-то другой вариант?
– Ого! – сказала я. – Еще какой! Был сумасшедший вариант! Страшно подумать!
Папа так и не понял, о чем я. Вот и хорошо.
Папин камердинер учился в Париже. Госпожа Антонеску тоже. Дедушка подолгу живал в Берлине и Вене. Папа, вы не поверите, даже ездил в Америку, то есть плавал туда на пароходе, и жил два месяца в городе Нью-Йорке. А вот я, представьте себе, не была нигде, кроме Штефанбурга. Даже в уездном городе не была ни разу – когда мы проезжали сквозь него и останавливались на полчасика купить каких-нибудь сладостей и фруктовой воды, я не выходила из кареты. Но Штефанбург был городом, который стоил всех городов вместе взятых. Хотя был не самым большим, не самым знаменитым и даже много лет уже не столичным.
Город состоял из трех частей – низкой, высокой и островной. Хох, Нидер и Инзель – как звали их по-немецки.
Говорят, вернее, пишут, что еще в пятом веке один из полководцев, пришедших в Европу вместе с Аттилой, отбившись от этого страшного потока лавы, который катился из Азии в Европу и божией милостью был остановлен доблестными Аэцием и Теодорихом, – вот этот безымянный полководец, этот, так сказать, гуннский генерал – наверное, предвидя катастрофу на Каталаунских полях, – немного приотстал, сменил курс и повел свою армию лесами. Они долго плутали, пока не вышли вдруг к огромной реке, которая в этом месте растекалась на два рукава, обнимавших лесистый остров. Они прошли по равнине и увидели на другой стороне высокий гористый берег. Они разбили лагерь на острове, да так и остались там жить, потихонечку осваивая сначала высокий берег, а там и низкий.
Оказалось, впрочем, что варвары не первыми пришли на то место. Оказалось, что на высокой горе стояла хижина, в которой жила дюжина монахов во главе со своим игуменом – неким Стефаном, которого лет через двести Римская церковь признала святым – именно за то, что эти кочевники сначала долго его мучили, а потом спустили с горы в реку. Он переломал себе все кости и скончался, наверное, еще пока катился вниз по камням. Но эти жестокие люди вдобавок утопили его в неглубокой прибрежной воде, а потом надругались над его трупом. Какая в точности казнь постигла остальных монахов, в летописях не было сказано. Известно лишь было, что их тоже убили.
Но через некоторое время эти дикие вояки приняли христианство. В память святого Стефана воздвигли сначала часовню, а потом небольшой каменный храм, который постепенно оказался в центре укрепленного городка, стоявшего на вершине горы. Каковой городок и стал называться Штефанбург, а потом это имя перешло и на весь город, на него низкую и островную часть.
В город мы въезжали с севера. С нижней части.
Когда въезжаешь в Штефанбург со стороны степи, то сначала просто кажется, что деревни попадаются все чаще и чаще, потом будто прислоняются друг к другу, соединяются краями, лишь изредка разделяемые кусками леса или вспаханного поля, а дальше маленькие дома с красными крышами и низкими кирпичными заборчиками идут уже сплошь вдоль дороги. Потом среди них вдруг начинают попадаться двухэтажные особнячки – вернее, даже не особнячки в городском смысле слова, а просто более богатые, красивые и уютные домики, и уж потом, после моста через длинную и узкую воду – я так и не знаю, что это: излучина большой реки, маленькая речка или что-то вроде озера, – после моста через эту полоску воды начинались уже настоящие особняки, солидные дома то с колоннами, то со стрельчатыми окнами в готическом стиле, а то с изогнутыми линиями на фронтонах с изображением ирисов и прочих томных цветов по нынешней моде. И вот здесь гравийная дорога превращалась в мощеную, начинало чуть-чуть потряхивать, но зато копыта стучали весело и празднично.
Обычно это было не слишком раннее утро, а то и вовсе полдень, когда мы въезжали в Штефанбург, предварительно два раза переночевав в гостиницах. Первый раз на выезде из уездного города, а второй раз буквально в пятидесяти верстах от Штефанбурга в старинной деревенской гостинице, про которую папа рассказывал, что там останавливались его предки в те поры, когда нижняя часть города была еще совсем маленькая и вся жизнь была в районе Инзель и в районе Хох. Госпожа Антонеску мне потом объяснила, что это, должно быть, было веке в шестнадцатом, а то и раньше, потому что, когда мы с ней гуляли по улицам, она всякий раз показывала мне на какой-нибудь собор или небольшую церковку, на старинную аптеку или такой же старинный отель, где на фронтонах иногда римскими цифрами, а иногда арабскими была выложена дата и получалось, что уже в конце шестнадцатого века в районе Нидер кипела жизнь. А если папа говорит, что жизнь была только за рекой, значит его предок останавливался в той самой гостинице не позднее середины шестнадцатого века. Мне казалось, что госпожа Антонеску рассказывает это с тайной иронией, специально для того, чтобы я – умная девочка, ее усилиями сведущая в истории и математике, – разобралась бы и подсчитала, что тут к чему. Тем более что папа в рассказах о своих предках не залезал далее Наполеоновских войн. Не исключено, кстати, что первый Тальницки получил свое дворянство именно из рук Бонапарта и уже потом в дворянском чине, уже после Битвы народов, пошёл служить кайзеру. Да и кладбище, где похоронили дедушку, говорило о невеликой древности нашего рода со всей очевидностью. Не дальше прапрадедушки, того самого капитана Тальницки, который получил это имение, где мы жили.