Наш поезд катился по улице, которая из фешенебельного пригородного шоссе превращалась в одну из главных улиц нижней части Штефанбурга. Она называлась Альтвег, то есть старая дорога. Но самую главную улицу – Линденаллее – еще предстояло пересечь. Она шла вдоль реки, отступив от набережной на два квартала. Параллельно той улице, по которой мы ехали, шли еще две роскошные улицы, которая спорили с Линденаллее за звание главной, потому что на одной – на Кенигштрассе – была, как вы, наверное, уже поняли, Старая Королевская канцелярия. А на другой, под названием Клостерштрассе, был кафедральный собор. Но не Святого Стефана – маленькая и очень древняя церковь Святого Стефана стояла на горе напротив, я уже говорила, а Святого Иоанна Евангелиста. Не путать с Крестителем.
Мы подъезжали к перекрестку. Экипажей становилось все больше. Попадались автомобили. Нашим кучерам приходилось внимательно следить, чтобы какая-нибудь коляска или пролетка не вклинилась в нашу кавалькаду. Я смотрела из окна на лица людей, сидевших в этих пролетках и колясках. У них были совершенно другие лица, чем у нас в деревне – хмурые, озабоченные и одновременно насмешливые и злые. У мужчин и у женщин тоже. Они смотрели на наши кареты. Какие-то кавалеры что-то шептали на ухо своим барышням и показывали, прямо вот так вот невоспитанно показывали пальцем на нашу карету, что-то говорили. Некоторые смеялись, некоторые пожимали плечами.
– Интересно, что они говорят о нас? – спросила я папу.
– А ну, сама догадайся, – сказал он.
– Ага, – сказала я. – Вот этот студент в фуражке не бедный, очевидно. Смотри, какие у него перчатки и как сверкают туфли. Говорит своей барышне: «Фу, деревенщина! Едут со своими коробами. Видать, в деревне-то холодно зимовать!»
– А барышня что отвечает? – спросил папа.
– А барышня отвечает, – сказала я, опустив стекло кареты и глядя на барышню в упор, потому что эта коляска остановилась прямо рядом с нашей каретой, – а барышня отвечает: «А ты бы, милый мой, наверное бы, не отказался летом жить в имении, а на зиму приезжать в Штефанбург».
Я это очень громко сказала, так что барышня в пролетке меня не только услышала, но даже – ах, эта милая городская непосредственность! – решила завести со мной разговор.
– А вы правда живете в имении летом, а зимой приезжаете в город? – спросила она.
Молодой человек всплеснул руками и сказал:
– Анна, ну зачем?
– Да, правда, – ответила я. – Именно так, как вы сказали. А вы сами всегда живете в Штефанбурге?
Молодой человек, я его хорошенько рассмотрела – он был совсем молодой, ненамного меня старше, но уже студент, судя по мундиру, – молодой человек схватился за голову, закрыл глаза руками и простонал:
– Анна, ну хватит!
– Отчего же хватит? – сказала эта девица и перчаткой смешно хлопнула его по фуражке. – Да, барышня, – ответила она мне, – я здесь родилась и живу. И родители мои здесь родились. А вот он – приехал.
– Откуда? – спросила я.
– Из Белграда, – сказала она.
– Зачем? – спросила я. И потом сама догадалась. – В университет?
– Верно, – сказала эта самая Анна. – Учиться на правоведа. А вы зачем приезжаете в Штефанбург?
– Слушать оперу, – сказала я. – На оперный сезон.
Молодому человеку надоел этот наш разговор. Он повернулся, вцепился руками в плечи кучера. Кучер дернул лошадь, вывел коляску из ряда и проехал вперед. Их место сразу же заняла другая коляска. Там сидела толстая дама в тонкой меховой накидке. Очень некрасивая, ужасно некрасивая, прямо как на карикатуре в юмористическом журнале. А рядом с ней такой же некрасивый старик. Пузатый, похожий на бульдога, совсем как будто без носа, но зато с большими дряблыми щеками. Мне показалось, что они одной породы. Вот именно как бульдоги. И дети у них, наверно, такие же бульдожки, и внуки. Мне стало противно на них смотреть. Я подняла стекло и задернула занавеску.
Мы несколько раз останавливались, стояли у перекрестков. Наверное, только через полчаса свернули на нашу улицу Гумбольдта, она была на небольшом выступе вроде полуострова, который врезался в реку как раз напротив той самой горы, на вершине которой стояло укрепление Штефанбург, давшее имя всему городу, – маленькая крепость с церковью посередине.
Дальше были узкие улицы, которые вели к реке, к широкой набережной, по которой ходил трамвай. Набережная называлась Эспланада. К сожалению, из наших окон не было видно всей этой красоты, мы жили на втором этаже, а прямо перед нами, через улицу, был большой отель. Вот из задних окон отеля была видна река и возвышенная часть города – район Хох. Я слышала, что номера с видом на реку стоят дороже, чем те, которые смотрят на улицу, то есть на наш дом. Этот кусок города считался очень хорошим, аристократическим и богатым. Недалеко от нашего дома, я уже говорила, была прекрасная кофейня под названием «Трианон». В ней сидели солидные господа и красивые женщины в дорогих нарядах. Больших магазинов поблизости не было. Только в отеле напротив продавались сигары и вина. И еще в двух кварталах была булочная и салон искусств. Там в витринах были выставлены акварели в рамочках и бронзовые статуэтки, а в глубине виднелась золотая лепнина рам, которые окаймляли старинные и, наверно, очень дорогие картины. Прочие же магазины были довольно далеко, на Кенигштрассе, но нам они были незачем. За припасами слуги ездили на рынок. Разные приправы и пряности покупали в магазине колониальных товаров. Я даже не знаю, где он находился.
Дом наш был большой, в пять этажей с мансардой. С полуподвалом и бельэтажем. Папа рассказывал, что сначала он хотел снять квартиру в бельэтаже, но ему показалось слишком низко, слишком шумно. Не знаю, что он имел в виду – по нашей улице довольно редко катались кареты. Еще реже проезжали автомобили. Разве что изредка подкатывали к отелю напротив. Но папа сказал, что разговоры на улице слышны слишком отчетливо и это его раздражает. И правда, иногда какие-то господа, возвращаясь из кофейни, могли остановиться прямо под нашими окнами и затеять очень длинный, громкий и скучный разговор о политике, о Турции, о Германии и о русском военном министре генерале Сухомлинове. Чем-то он им не угодил. Но из нашего второго этажа этот разговор был слышен точно так же отчетливо, как, наверно, и с бельэтажа, и с третьего тоже. Когда я выставила папе эти возражения, впрочем, это были не возражения, а просто соображения – квартира уже была снята на много лет вперед, – папа сказал, что у меня ужасная привычка все время перечить.
– Вот скажу я тебе, доченька, – сказал он мне, – что снег на улице белый, а ты скажешь: «Нет. Вон на него грязь из-под колес попала». И так во всем. Что тебе за толк – все время перечить, все время говорить «нет»?
– Я не перечу, а рассуждаю, – сказала я.
– Но рассуждаешь, так сказать, с отметкой «минус», – сказал папа. – Все время хочешь найти ошибку. Ты помнишь, как я из-за тебя чуть было не поссорился со священником? Как он меня чуть было в церковь пускать не перестал? Все из-за твоих рассуждений!
Я прекрасно помнила эту историю.
Батюшка говорил проповедь, и в ней упомянул о крестных страданиях Спасителя нашего, и сказал, что таких страданий никто на свете никогда не претерпевал – и в этом-то и вся сила искупительной жертвы. После проповеди, приложившись к батюшкиной руке и получив мазок кисточкой елея по лбу, я сказала, что у меня есть небольшой вопрос. Батюшка попросил меня подождать. Благословив еще нескольких крестьянок, батюшка пригнулся ко мне и сказал, что готов меня выслушать. По всему видно было, что он готов был услышать признание в каком-то маленьком детском грехе – ну, или получить вопрос: насколько грешно брать мармелад из банки без спросу, да ещё в страстную пятницу. Но я сказала:
– А по-моему, страдания Спасителя были не такие уж сильные. Обыкновенные пытки. А если с другой стороны взглянуть, то и вообще тьфу, ерунда.
У священника округлились глаза.
Представляю себе, если бы это сказала деревенская девчонка. Он бы дал ей хорошую плюху – подзатыльник или пощечину или, лучше того, рассказал бы ее родителям о такой наглости, и ее бы выпороли, привязав к верстаку и ради вящего исправления стыдом – созвав окрестных девчонок, а то и мальчишек. Я слышала эти слова: «ради вящего исправления стыдом» – но ни разу не ходила смотреть, как порют деревенских. Ну, разве что один раз. Когда госпожа Антонеску хворала и не могла пойти со мной гулять, и я пошла одна в деревню. Или два раза. Но не больше, честное слово!
Ему хотелось дать мне плюху. Но я была барышня в прямом смысле слова, дочка барина, вот он и сказал, подрагивая подбородком от возмущения:
– Но почему такие мысли, дитя мое?
– Очень просто! – я обрадовалась возможности поболтать. – Во-первых, распятие в Риме было самой распространенной казнью. Когда разгромили восстание Спартака, то кресты стояли по всей Аппиевой дороге. На много десятков верст. Ничего тут необыкновенного. Хотя, конечно, больно и ужасно. Но – обыкновенно! Дальше, батюшка. В Древнем Риме были куда более жуткие и страшные казни. Например, раздавливание статуей. Представляете себе – человека клали на землю и на него накатывали мраморную статую! Или еще: человека зарывали в землю по шею, и его за два-три дня живьем съедали разные подземные жуки и землеройки, а также черви. Или вот: запихивали в мешок с ядовитыми змеями. Или самая ужасная казнь – утопление в мешке с кошками!